Мальчишка в сбитом самолете - страница 21



В другой раз мы бродили в степи возле разобранных тракторов. Я снял варежки и ради интереса сунул пальцы в застывший нигрол. Руку моментально сковало морозом, надевать же варежки было жалко – замараю! Так и побежал, подвывая от боли и страха, в дом. Мамы не было, но я попался на глаза тете Гриппе. Она окунула мою грязную лапу в ведро с водой, а когда пальцы начали сгибаться, бережно отмыла их от нигрола, пояснив, что руки важнее любых варежек. До сих пор ее слова помню, а руки мои мерзнут теперь даже при малом морозе.

На Новый год мы с мамой нарядили свое перекати-поле, елок тут было не сыскать – на сотни верст одни кусты, снегами занесенные. Повесили бусы, льдину с папанинцами, шарики, светофоры, кусочки ваты на ветки набросали, посадили в вату зайца с лисой, авось не подерутся.

– Главного нет, – вздохнула мама. Я подумал, что это она насчет деда-мороза – не влезал дед в корзину вместе со своим мешком и палкой, – но нет, ошибся. – Да я про отца нашего, все давно уж приехали, а он…

Не все приехали – кого-то уже убили, подумал я и, чтобы избавиться от грустных мыслей, решил проветриться на улице. На первом этаже шумели ребята. Сейчас как к ним выскочу! Животом на перила, как мы всегда делали – и… Пуговицей, что ли, зацепился или поспешил просто, только полетел я вниз. До сих пор помню это падение: холод в груди, шум в ушах и ожидание удара о цементный пол.

Удара я не почувствовал. И дальше все как во сне. Какой-то человек несет меня на руках, кричит: «Ты живой? Где живешь». Вижу маму, ее слезы. Да живой, живой я, подумаешь, пролетел один этаж, сейчас встану! Встал, сделал шаг, другой, закружилась голова, сел на кровать. И проспал, как умер, весь Новый год.

А очнулся от папиного веселого голоса:

– Все спите? Так и гостей проспите!

«Папа», – хочу сказать, а губы не слушаются. Родители смотрят на меня с испугом. Папа в рваном пальто, вместо пуговиц – медная проволока. На боку – санитарная сумка с красным ярким крестом.

– Это я по совместительству санитаром в эшелоне служил, – неловко пытается рассмешить меня папа. – В солдаты не гожусь – только в санитары.

Мама вдруг как закричит на него: где тебя носило, где ты был, когда мы тут столько всего пережили и мучились? Он только глаза свои большие таращил и бормотал что-то про последний эшелон, про станки, которые нужно было отправлять. С последним он и приехал.

Потом приходил доктор, тоже из местных, осмотрел меня, послушал, сказал, что переломов и ушибов нет, что это нервный срыв у меня, потому и не говорю, но произошел срыв не вчера, просто так вот аукнулось. Мама вспомнила бомбу, которая напугала меня в поезде.

– Все может быть, – покачал головой доктор. – Теперь ему нужен покой, а речь постепенно восстановится.

Но я еще долго заикался после того полета, особенно когда волновался. Поэтому меньше стал разговаривать, а больше слушать и, когда научился понемногу читать, предпочитал стихи – они короче и укладывались в речь ровнее. Толстые книжки просил на первых порах читать маму. И читала она, бедная, подаренную мне кем-то хрестоматию для старших классов. Первый же рассказ – «Челкаш» – был хоть и не для семилетнего мальчишки, но я запомнил многое и особенно конец. Этот Челкаш очень напоминал мне дядю Гришу, который теперь бил проклятого врага.

С папой жизнь наша стала налаживаться. Те же остриженные наголо парни втащили в комнату папин стол из его рабочего кабинета, а наш, «покойницкий», по просьбе мамы вынесли в коридор. Попили парни чаю, сказали спасибо и засобирались уходить. Я пригляделся, и мне показалось, что все-таки это не те, что грузили нас в Егорьевске. Взял да и спросил про тех, других. Парни виновато потоптались в дверях. Сказали, что Пашка воюет, а Петро пропал без вести, и ушли. А папа добавил, что из его цеха уцелело меньше половины, остальных уже перемолола война.