Манная каша - страница 8



Только Грета, отведав новый неведомый сорт манной каши, потихоньку, так, чтобы Клара или прохожие муромчане не заметили, прятала этикетку в карман. Дома вынимала, мыла, разглаживала и помещала в особый альбом. Вписывала дату. Отметим, что коллекционирование – не такое уж безобидное увлечение. Корни его уходят в алчность, в страсть владения миром. Пусть спичечные коробки – зато все на свете! Коллекционер потихоньку упивается величием.

Марки заменяют ему целые страны и содержащиеся в них сокровища. Настоящая сублимация «владимирской страсти»! Термин «владимирская страсть» впервые употребил видный наш лавландский учёный Геракл Моржсон. Термин происходит от имени индийского революционера, которое переводится «владеющий миром». Этот Владимир счёл своим долгом оправдать данное ему имя и экспроприировать мир. Но его застрелили отравленной стрелой. Остались только мумия и термин, очень, кстати, точный. А нумизматика! Монеты постыдно откровенно символизируют деньги. Все на свете деньги, да ещё всех времён! А чем тщеславится библиофил? Вся премудрость земная в его руках! Библиотека, между прочим, – кунсткамера с заспиртованными головами. Наша Грета собирала этикетки от манной каши – всю негу и сладость земную, наподобие алчной пчелы. И с Гансом она обошлась нехорошо, тогда, в августе. Растревожила, расстроила, а к сентябрю уже забыла о его существовании.

Грета вернулась из Раёво ближе к осени, накануне начала занятий. Дорогой в легком быстроколёсом поезде мечтала о рекламе и дизайне.

Я могла бы не упоминать о набережных – теперь уж поздно, но могла бы и воздержаться – но ничего не сказать о железной дороге – выше моих сил! Железная дорога в нашей Лавландии совершенная! Поезда чистенькие, аккуратненькие, как игрушечные. Да что там! Даже начальник поезда в форме – как игрушечный. И кондуктор…

Грета вернулась на Молочную улицу, на двадцать второй этаж, в «банку с мёдом». Так она звала своё жилище, потому что окна выходили сразу на три стороны, и стоило выкатиться солнцу, квартирка вся наполнялась тёплым светом. Поэтому ей было особенно жаль, что в нашей Лавландии так часто дождит, и тучи забивают небо лежалой ватой, как в некоторых северных бедных странах хозяйки затыкают оконные щели на зиму. И тогда банка оказывается как будто пустой. Мёд или съеден, или ещё не собран…

Квартиру для Греты снимала Эугения. Сама тётка ненавидела город. «Когда люди во множестве скапливаются в одном месте, – её собственные слова, – их бестолковость делается особенно очевидна, они откровенно напоминают муравьев, но только муравьев-уродов, муравьев-мутантов». И у себя в Раёво Эугения испытывала отвращение к большим муравейникам – они напоминали ей города.

Грета думала по-другому. И муравейники Грете нравились, и Шуры-Муром она любила. Даже отвратительное для многих горожан тепло асфальта летними вечерами Грета находила уютным. Ей нравился сон города. Когда одновременно засыпает такое множество людей, так мало остаётся бодрствовать, что город как будто сжимается, уменьшается на порядок, и вместо «Шуры-Муром» его можно обозначить уже одними буквами «Ш-М», или даже маленькими «ш-м». Её забавляла, вроде комиксов, пестрота людского сброда на центральных улицах, где ночью не закрываются рестораны и магазины, такие, как «Кум».

Мрачная тётка вместо города видела пустырь. И ей непременно нужно было расписывать его безобразие, приглашать полюбоваться, причём именно Грету, к которой она искренне была привязана. Чтобы она поскорее «спустилась с облаков и узнала жизнь». Эугения как будто норовила заманить и, широким гостеприимным жестом обведя окрестности, торжественно произнести: «Вот оно! А ты не верила, тыква, что жизнь такая пустая и глупая шутка!» Грета и так ей сочувствовала, но зачем же звать с собой в пустоту? Там, кстати, и не поговоришь толком. Там вой и скрежет зубовный.