Матросы - страница 22



Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».

– Не шуми так, Ефим. – Камышев прикрыл уши. – Все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.

– Обскачет, – соглашался Кривоцуп, – только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?

– Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.

– Управлять надо, без узды не пускать! – требовал Кривоцуп резким голосом: он умел загораться даже из-за пустяков.

Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.

– Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…

Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из-под незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.

Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались – это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что – черта лысого – признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает» – так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котлиревским и Чепигой.

Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.

– Все по блокнотам, – буркнул Хорьков.

– Не мешает, – сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. – Не всегда памяти доверяй.

– Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.

Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, – знает; почем там литр молока – тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.

Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, – догадался Петр. – Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».