Маятник жизни моей… 1930–1954 - страница 18
Не для укора ему я выписала эти строки, а для вздоха о преходящести того, что бедная душа человеческая мнит вечным.
Вместе с Лермонтовым могу я сказать о себе, озираясь на свою прошлую жизнь. Какое огромное пламя зажигала во мне любовь, какие невыполнимые на этом свете задачи ставила перед душою, какие требования, – непременно быть Лоэнгрином[33] – предъявляла мужской душе. И сколько затрачено было душевных сил и сердечного горя над несоответствием этих запросов с ответом жизни и с собственной немощью.
Тот, кто пробуждал во мне чувства, называемые любовью, с этого момента становился для меня существом серафического порядка. И само чувство опознавалось по сладостному ужасу прикосновения к тайнам горнего мира. Чувство, о котором я здесь говорю, давно следовало бы обозначить иным словом, для отмежевания от любви в христианском смысле, о которой так прекрасно говорит апостол Павел в Послании к коринфянам, а также и от сексуального влечения, с какой-нибудь надстройкой для приличного вида.
Студент, темно-кудрявый поляк, революционер и красавец. Никаких надежд на брак или роман. Мечты погибнуть “на одном эшафоте”. Жестокая уязвленность сердца, когда избранник его предпочел мечтам со мною об эшафоте связь с красивой вдовой двадцати восьми лет, не предъявлявшей к нему никаких требований, кроме общего ложа.
В 19 лет влюбленный в сорокалетнюю мою тетку[34] (женщину замечательной красоты), замечательно некрасивый, декадентствующий разорившийся аристократик, принужденный служить на железной дороге. Пел отрывки из всех опер, читал стихи, говорил о бессмысленности жизни. Показался возвышенным, непонятым, гонимым Роком. Свежесть молодости моей привлекла его, но не настолько, чтобы отойти от тетки. Да и я сама считала бы это несчастьем, так как очень любила тетку и гордилась тем, что была поверенной в этом романе.
Здесь, как и в первом случае, – ни одного лишнего рукопожатия, ни одного поцелуя руки.
В 22 года – опять красавец, доктор, психиатр (лечил меня от нервного расстройства после напряженной партийной работы). Четыре года безмолвных и безнадежных пламенных томлений – красавец был женат, вообще даже не догадывался о моей драме, пока в конце четырехлетия я не решилась спросить его, любит ли он меня. Некоторые данные у меня были для этого вопроса – взволнованная радость его при наших редких встречах, особый блеск глаз, та улыбка, что была у Вронского, выражение покорной собаки. Ответ на письма мне был уклончив, туманен: такой-то любовью люблю, такой-то нет, но такой и вообще никого не люблю.
Тут мне представился случай поехать за границу и через полтора года – опять “красавец”, впоследствии общероссийский известный революционный деятель. Опять женатый. Опять полуответ. Три года жизни и неудавшаяся попытка уйти из нее.
Потом доктор Лавров, самое неподходящее для какого бы то ни было романа лицо, но этим и привлекавшее мой подсознательный поиск трагического и неразрешимого в этой области. Четыре года брачной связи в унизительных для меня условиях. Больной, злой, переутомленный, ультрапрактический человек с закулисной женой, от меня скрываемой, и четырьмя детьми. Так я говорю о нем теперь. Тогда же шляпа его и калоши казались мне окруженными особым нимбом его сияния, и сам он был полубогом.
Мы расстались, измучив друг друга до психического расстройства.