MCM - страница 50



Иногда эту серьёзную мужскую компанию разбавляли, составляя конкуренцию стационарным гетерам, влетавшие совсем юные пташки, щебетавшие, только чтобы щебетать, и порхавшие, чтобы порхать. Ладно, на самом деле не только, и имевшие смелость так врываться в чужие владения только потому, что были под протекцией особенно жестоких и диких молодчиков, чью жизнедеятельность как раз и описывал для газеты Энрико, обитавших как раз на Монмартре, Бастилии и Бельвиле. В вечернюю пору их сменяли гризетки такого вида, что Мартин отметил, как на сей раз в его голове смешиваются французское «gris», лёгшее в основание «grisette», и английское «grease». Замученные женщины, формально составлявшие тот же полусвет, что и их более удачливые кузины, снимавшие мансардные этажи османовских домов, они были совершенно лишены сияния, которым будущее осеняет молодость, ныне увядшую и угасшую. Мартин взял одну из пустых бутылок и расположил её на вытянутой руке между собой и одной из таких барышень, которую увидел через припорошённое пылью и известью окно. «Вот бы взять её и поместить туда, как кораблик, как бабочку под стекло, чтобы сохранить то, что ещё возможно», – проявил он жалость под маниакально-минорную мелодию, выстукиваемую на пианино в сопровождении виолончели, готовивших слушателей к развязному, вороном покаркивавшему, скользящему полуречитативу:


В кабак… Я захожу ’посля конторы.


Подонки… Своей лишь жизни воры.


Откушал… Бреду под керосина дрожь.


’Муазель… Вам так пойдёт вот эта брошь.


И в нумера помчались мигом…


Она на мне тряслась как «зингер».


Я напорист был как «даймлер».


Скреплён прогресса нравов займ.


Чулки… Скользят по ножкам светлым.


Ноздря… Сопит над яда горкой белой.


Веселье… Ничто без пустоты за ним.


Ангела напротив… Поиметь бы в нимб.


Прогорело страсти пламя мигом…


Она на мне тряслась как «зингер».


Я напорист был как «даймлер».


Скреплён прогресса нравов займ.


Рука… Её рука царапает мне торс.


Своей… Как упряжью верчу копну её волос.


Подарок… Ценою в свете дня растаял до гроша.


Тонкий вкус не для тебя? Отведай остроты ножа!


Прогорело страсти пламя мигом…


Она на мне тряслась как «зингер».


Я напорист был как «даймлер».


Над телом сломанным я плачу-замер.


По мере того, как Солнце уставало дарить свои лучи всем этим безвылазным пропойцам и тем, кто вечно жаловался, что в студии мало света, а зеленоватой и с синеватым кантом жёлтой люминесценции редких газовых ламп – расслоение и обособленность Холма чувствовались уже на этом уровне – становилось недостаточно, в ход шли лампы керосиновые и масляные. В их огнях и мир казался нарисованным толстыми и жирными мазками, и невозможно было отстраниться от этой панорамы, но лишь больше придвинуться и провалиться, также омаслянев в современной манере. Черты лиц плавились, становились одновременно угловатыми и смазанными. Глаза блестели мутными пятнами. Покатые плечи и сутулые спины облеплял густой спёртый воздух мрачного фона. Руки и ноги становились каучуковыми или растворялись за агеометрической мебелью. А стоило таким мизераблям покинуть питейную, и газовый свет фонаря, установленного близ кабака, не дрожал, как пелось в романсе, – морщился, своим трепыханием тревожа скрывавшихся в тенях бесов; не порывались бежать лишь мигрировавшие с фасадов в тёмные переулки и дворы стаи медуз и кальмаров внизу стен и на шас-ру – порождения рвоты, ей же множившиеся и кормившиеся. Расходившиеся в разные стороны фигурки, казалось, не удаляются, а уменьшаются, истираются и поражаются в деталях, лишённые третьего измерения, соответственного своему слою и плану, и сворачиваются до мерцающих точек, чтобы, скрывшись из виду, взмыть и присоединиться к далёким звёздам, – туда, где им и место. Туда, куда вознесут их труды, оставив от них в глазах потомков один лишь холодный, далёкий во времени блеск.