Мёд для убожества. Бехровия. Том 1 - страница 9



– А я говорил: с маслом играть – как…

– Заткнись! – Вилка шипит, открываясь от протокола.

– Да, сынок, заткнись. Сбил, зараза. О чем это я? А, масло еще пузырится – значит, прошло не больше четверти часа. И кровь, чертова куча крови…

– Это из него столько вытекло, мастер?

– У него такое гузно вместо башки, что всё возможно… – хриплый смешок. – Это не записывай, ага? Не знаю, тут под курткой еще ошметки, похоже, потроха и-и-и… Да, кусочек уха. Запиши лучше: «ушной раковины», – так будет по-умному. Но это не от него. Его уши на месте.

Табита недовольно вздыхает, шаркает сапогами по угольной крошке, перебираясь к раздвоенной голове.

– Тип лица – западный. Глаза черные, разрез век нормальный, волосы и борода тоже черные…

– Мастер, я бы сказала, эм, – неуверенно вставляет Вилка, – волосы смолистые.

– Вилка, мать твою, и чем это отличается от черного?

– Ну, это не просто черный, а прямо черный-черный! – заминка, как если бы она кусала губу. – Такой черный, что будто бы блестит… Коты такие еще есть.

– Пф-ф, коты! – вставляет Лих. – Разве типа черный – он не везде черный?

Злобное тихое «заткнись» не пришлось долго ждать.

– Ладно, пиши как хочешь – только б в переводе на табитский это означало «черный», ага? Хм, рана на лице от чего-то режуще-рубящего. Топор или тесак? Не пойму. Края ровные, но почему-то не вижу кости на срезе. Как будто…

Пару секунд слышно лишь скрипы – фонаря на ветру и пера по листу протокола.

– Как будто что? – напоминает девчонка, бросив жевать кончик пера.

– Если у меня еще не поехала крыша, – аккуратно говорит мастер, – рана точно заросла.

Остается только один скрип – волнующий и монотонный – от фонаря. А вот перо не скрипит: Вилка, оторопев, не спешит записывать слова Табиты. Только заносит острие над строчкой для «травм и увечий» – и замирает, не обращая внимания на мелкие капли чернил, марающие протокол.

– Эй, – нарушает молчание Лих, – а вы не слышите? Звук типа. Как будто цепочка какая звенит?


***


Пространство – пульсирующий зал. Он постоянно меняется и не имеет стазиса. Стены – если уместно так их назвать – сокращаются сердечной мышцей. Но делают это неровно, случайно – как орган смертельно больного. И всюду клубится дым. Сочного такого мясного цвета, с вкраплениями то рубиновых пятен, то темных, что гагат. Рубин пробегает всполохами, непослушными крошечными молниями, а гагат – сгущается в клубах, словно силясь задушить всё остальное.

Здесь я не ощущаю себя – никакого чувства «самости». Зажат в этом беспокойном пузыре, а за ним – ничего. Но мы это уже проходили – не раз, не два и даже не… Сколько? Плевать. Я давно перестал считать число наших встреч…

– А ты, Цепь?

Из ниоткуда возникает курульное* кресло. Возникает вдруг – и кажется, было здесь всегда. Кованое потускневшее золото, подпаленный бархат обивки, а на бархате – полуобнаженная дева. Я бы сказал «обнаженная», но грудь и бедра утянуты неброскими стальными звеньями – точь-в-точь такими я душил Вилли. Звенья скрывают ровно столько, чтобы создавать легкую интригу, но не более. Поэтому я говорю «полу», хотя на деле это то еще лукавство.

– Ах, как это на тебя похоже, дорогой! – дева звонко смеется, закидывая ногу на ногу. – Ты никогда не придавал значения нашим рандеву. Как обидно!

Я поднимаю руку и щелкаю пальцами. Меж них появляется сигарета.

– Ты забываешься, Цепь. Ты здесь не гость, и у нас не свиданка двух подростков с потными ладошками.