Метафизика столицы. В двух книгах: Две Москвы. Облюбование Москвы - страница 19



Начало западничества

Спор между городом и замком – обыкновение для Запада, преодоленное Россией. Обыкновение, знакомое Ивану по театру Ливонской войны. Из архаического договора между городом и замком Запад вывел свой демократический модерн.

Отсюда же любовь русского западника к новгородской вечевой, договорной архаике XV века: он узнает в ней западную схему с городом и замком.

Перенявшая схему опричнина есть первый русский вестерн. Так черты побежденного Ливонского ордена сообщились ордену опричников – по правилу взаимного уподобления противников.

Новый Калита

Что вторая опричнина Грозного, названная просто Двором, прибегла к новым аналогиям, свидетельствует появление татарина царских кровей на троне земщины. По наблюдению Руслана Скрынникова, в этот раз Иван припоминал земле эпоху ханского владычества, когда московский князь осуществлял свое правление по силе власти, данной из Сарая. Свои указы Иванец Московский оформлял как челобитные вассала суверену, Даниловича – Чингизиду.

Словом, венчанный лицедей ставил историю своей страны эпоха за эпохой. Но ставил прямо в зале, так что невольные актеры, раз убитые, уже не поднимались.

Преображенец прав?

«В Кремле не можно жить», – Преображенец прав,

Там зверства древнего еще кишат микробы:

Бориса дикий страх, всех Иоаннов злобы,

И Самозванца спесь – взамен народных прав.

– Ахматова сложила эти «Стансы» в 1940 году, когда в Кремле жил Сталин. Преображенец – это Петр, ушедший из Кремля в Преображенское. Но здесь какой-то парадокс.

Злоба Петра превосходила злобу «всех Иоаннов», кроме Четвертого, злобе которого равнялась. Иван и Петр – только они были тиранами на русском троне. Их злоба и тиранство затруднялись Кремлем и облегчались бегством из Кремля. Бегством в опричнину – или в то самое Преображенское. Едва ли пыточные и сыскные загородные дворы служили цитаделями «народных прав».

И Самозванца спесь вмещалась в Кремль труднее, чем в ограду Тушинского лагеря. Именно Петр исполнил западническую спесивую программу Самозванца и повторил за ним кощунства над традицией. И преуспел, поскольку вынес центр кощунств на Яузу. Кощунство было оборотом тирании, пыточных дворов. Распорядитель Преображенской сыскной и пыточной избы князь-кесарь – семантическая пара князя-папы, «патриарха Яузы и Кукуя», распорядителя кощунств. Так же кощунственны обряды «ордена» опричников.

Но парадокс Ахматовой причудлив дважды. «Стансы» начинаются строкой, выдавшей адрес автора в Москве советской и ее условный адрес в Москве петровской: «Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь». В Москве советской Ахматова – житель стрелецкой Ордынки, в петровской – «стрелецкая жёнка». Но ведь мужья и сын стрелецкой жёнки, да и она сама, – жертвы Преображенца. В чем же он прав? И чем он лучше неназванного жителя Кремля 1940 года?

Если «Стансы» – апология Санкт-Петербурга, невозможная без апологии Петра, то ведь и Петербург был продолжением Преображенского, а не Замоскворечья, новой опричнины, а не стрелецкой земщины.

Эксцентрика

Бегство Петра, как некогда Ивана, направилось навстречу Рюрику – в область Приладожья. (И значит, возвращение столицы, власти, ее новый брак с землей, Москвой, заложены в петровский, петербургский проект и неизбежны, как переход варяжской власти из Новгорода в Киев.)

В проекте нового варяжства Петр был последовательнее Ивана. Грозный, тоже пытаясь выйти к северному морю, оставался человеком суши. Петр сделал себя человеком воды. Яузский ботик, возвещая будущее, воскрешал варяжское прошлое. Речное, водное начало против туземного, славянского начала суши, земщины, земли. Петровская подвижность, его метания по карте, воплощали княжеский, доцарский способ поведения – древнейший способ единения страны. О реставрации дружины вокруг Петра и о придворном пьянстве как дружинном поведении писал Сергей Михайлович Соловьев.