Мимолетное чудо… - страница 5
– Ты чего, милок?
Но парень, ничего не ответив, пристально поглядел в заплаканное, покрасневшее и распухшее лицо матери, прошлепал по кухне и присел рядом с ней на лавку:
– Мам, что плачешь?
Любаша, ничего не ответив, опустила голову.
– Папку вспомнила? – сын сдвинул белесые брови. – Или болит чего?
Нежность захлестнула изболевшееся сердце матери. Она обняла своего старшего за плечи. Вот она – опора и надежда!
– Не бойся… Это я так, Федюшка. Все у нас в порядке.
Сын внимательно глянул на нее:
– Ты не горюй, мам… Я вас не брошу. Ты только скажи, я все сделаю. Ты только не плачь…
Горячие слезы опять навернулись на глаза. Любаша хлюпнула носом:
– Деточка ты моя, кровинушка… И чтоб я без тебя делала!
Она уткнулась в худенькое, совсем мальчишеское плечо своего шестнадцатилетнего сына и покачала головой:
– Ой и лихо нам, сыночек… Но не бойсь, сдюжим мы, выстоим. Нас вон сколько! Мы с тобой, да Степка с Маринкой, да Митюшка еще подрастет… Не сдадимся, не пошатнемся!
Федька хмуро молчал. Жаль ему было мамку, так жаль!
Отец, кинувшийся летом спасать тонущего пьяного мужика, и дурака этого не вытянул, и сам не выплыл. Ох и кричала мать там на берегу! Еле соседки отлили водой. Да и он, Федька, не сдержался, сцепил зубы, сжал кулаки до боли, а не сдержался. Слезы текли как из небесной прорехи. А он и не стыдился. Разве горя можно стесняться?
Только мамку жалко.
Да и за этих, что сопят в горнице, тоже душа болит.
А как не болеть: Степке-то только десять, а Маринке и того меньше – восемь, а уж Митюне – так и совсем полтора года.
Федор вздохнул и скосил глаза на притихшую мать.
Та, уже вроде оправившись, подбирала волосы под косынку.
Сын улыбнулся: «Ох и хороша у нас мамка-то! Ишь, красавица…»
Любаша встала, налила в кружку свежей колодезной воды, глотнула, вытерла ладошкой рот и, поджав губы, опять присела на лавку. Помолчала, а потом вдруг обернулась к сыну и прошептала:
– А давай запоем? А, сынок?
Федька даже вздрогнул от неожиданности:
– Да ты чего, мам? Ты время гляди сколько! Всех по-перебудишь…
– А чо? Помнишь, как мы с отцом пели? На лугу, на выпасе, по вечерам… Помнишь?
Федор опустил голову и кивнул. Конечно, он помнил… И отца, сильного и доброго, и мать, красивую и счастливую, и их песню, звонкую, легкую, плывущую над деревней…
Враз все рухнуло. И отца нет. И мамка плачет по ночам. Федька подумал, подвинулся ближе к мамке и пробормотал:
– А чего?! Давай запоем… Затягивай.
Любаша кашлянула, чуть напряглась, выпрямила спину, улыбнулась и почти шепотом вступила:
За окном выла и выла озлобившаяся на землю вьюга, заметала пути-дороги ледяной поземкой, рвала ставни на окнах да выстуживала теплые хлева, где коротала длинные зимние ночи домашняя скотина.
Наметала огромные сугробы, вырисовывала чудные узоры на стеклах, застывала ледяной коркой на срубах старых колодцев, остервенело хлопала воротами да калитками…
Зима свирепствовала.
А в маленьком домишке на окраине деревни, в полутемной комнатушке сидели за столом мать и сын. И тихонечко пели…
И неслась по дому, по деревне, по миру эта старая-старая песня, спасавшая от беды и лиха и наших прадедов, и дедов, и родителей…
Любаша с Федором пели с таким отчаянием, с такой душевностью, с таким трепетом, словно очищали этой песней и себя, и свои израненные души, и набирались сил, и учились заново жить.