Мистерии доктора Гора и другое… - страница 3
С бутылочных горлышек об каблук сапога или просто об палубу отбивался темно-коричневый сургуч. Он был так похож на шоколад, которым подвыпившие солдаты угощали Вовку! И Вовке казалось, что прозрачная жидкость, которую демобилизованные разливали по металлическим кружкам и потом, выпив ее, морщились и занюхивали свежеочищенной луковицей, тоже должна обладать удивительным вкусом и ароматом.
Позже, в Тобольске, а потом в Омске Вовка узнал вкус водки: с такими же пацанятами бродил он по базару, предлагая демобилизованным купить табачку. Табак этот добывался из подобранных здесь же окурков, а солдаты, которые получали неплохие по тем временам деньги по своим орденским книжкам и могли себе позволить и „Казбек”, и приличную закусь, жалели пацанов, давали им какую-то мелочь, угощали дешевыми леденцами.
А иногда, плеснув в стакан портвейна или водки, протягивали его и ждали, когда малец, задыхаясь, одолеет его, сглотнет густую слюну, зажует ее пряником. И, поглаживая белокурую головку, всхлипывали, приговаривая жалостливо: „Эх, безотцовщина…”
Вовка, и правда, не знал своего отца – родился он где-то на Васюганских болотах в декабре 41-го года: те, кто бывал там, называют эти места самыми проклятыми на земле, страшнее амазонской сельвы. Мать его, дочь ссыльных (за что деда и бабку выслали из Москвы, Вовке никогда не говорили) замуж пошла не по любви – надо было как-то выжить. Отца забрали в первые дни войны, пришло от него несколько треугольных конвертиков, а в 43-м – похоронка из военкомата. Потом уже, годы спустя, выяснилось, что погиб он на Курской дуге…
Ближе к концу войны привел Вовка домой демобилизованного – из тех, что на базаре потчевали его портвейном и пряниками. Такого же, да не совсем – был он превосходным балалаечником, отменно плясал, а когда, выпив стакан-другой „сургучовки”, сдвигал локтями закуску в обе стороны стола, подпирал кулаками голову и негромко затягивал „Бродяга Байкал переехал…”, Вовкины глаза становились мокрыми, и казалось ему, что нет на свете человека ближе и дороже, чем этот, ставший для мамки новым мужем. Вроде, мужем…
Жить переехали к его отцу, новому Вовкиному деду. Страшное рассказывали про него люди – двух жен убил, в том числе и мать нынешнего Вовкиного отчима: грохнул кулаком по голове, рухнула она, закатилась под стол и больше не поднялась. Знали однако – по пьянке случилось, и потому народ не осуждал старика, а даже где-то сочувствовал: шутка ли, на старости лет к третьей жене сына привыкать.
После первого класса Вовку перевели в открывшуюся в послевоенный год музыкальную школу. Хотелось мальцу играть на пианино, но дед требовал – только баян. И правда, какое в доме веселье, если без баяна! Ребятам задавали разучивать несложные пассажи из начальной музыкальной грамоты, а дед, опорожнив бутылку спирта, умильно просил: внучек, родной, давай „Камаринскую”!
– Эх ты, сукин сын, камаринский мужик…
Набегут мужики в избу – опять спирт, самогонка. Да сало с хлебом – другой закуски не бывало. Махорочный дым разъедает глаза. Вовку из-за баяна самого не видно, ремень режет плечо, пальцы перестают слушаться. А надо всем – пьяный рык деда: „Вовка, ная-а-а-ривай!..”
На ночь Вовка часто сбегал к бабке – невыносимо было слышать шебуршанье, доносившееся с кровати мамки и отчима, мучило чувство, которое скорее всего можно было посчитать ревностью. Сыновней, детской – но ревностью. Бабка укладывала его в свою постель, баюкала, рассказывала что-то – о большом городе Москве, откуда она была родом и откуда их с дедом в 38-м сослали – сначала на Васюганские болота; годом позже деда переправили еще дальше, куда-то под Вятку, где его следы затерялись окончательно, и бабка осталась с тремя дочерьми на руках…