Мои драгоценные дни - страница 22



Третьим поэтом в этом содружестве был волжанин Борис Корнилов, муж Ольги Берггольц, которого щедро хвалили за «Песню о встречном» (моим любимым корниловским стихотворением была и остается «Соловьиха»).

Но и «Песня о встречном» не уберегла Корнилова от расстрела в том же 1937 году, хотя потом она звучала многие десятилетия после гибели автора. В том же 1937-м был арестовал и расстрелян Павел Васильев, а Ярослав Смеляков – один из «трех витязей стиха» – тогда же возвратился после первой отсидки. Её причину толкуют по-разному.

Прозаик, биограф Смелякова Анатолий Васькин считает, что, узнав об убийстве Кирова, Ярослав Васильевич неосмотрительно заметил: «Теперь пойдут аресты, пострадает много невинных людей». Евгений Евтушенко называет иную причину, правда, на мой взгляд, сомнительную: «Смеляков публично справил малую нужду на портрет Сталина».

Позднее Смеляков написал о судьбах друзей и о своей судьбе:

 Мы шли втроём с рогатиной на слово
 и вместе слезли с тройки удалой —
 три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярдной и пивной.
Был первый, точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным, а третий —
угрюмый, бледнолицый и худой.
Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре
пока еще – везло,
уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.
А был вторым поэт Борис Корнилов, —
я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.
А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой —
не маргариткой
вышита рубашка,
а крестиком – почти за упокой.
Мы вместе жили, словно бы артельно.
но вроде бы, пожалуй что,
не так —
стихи писали разно и отдельно,
а гонорар несли в один кабак.
По младости или с похмелья —
сдуру,
блюдя всё время заповедный срок,
в российскую свою литературу
мы принесли достаточный оброк.
 У входа в зал,
 на выходе из зала,
 метельной ночью, утренней весной,
 над нами тень Багрицкого витала
 и шелестел Есенин за спиной.
…Второй наш друг,
 ещё не ставши старым,
 морозной ночью арестован был
 и на дощатых занарымских нарах
 смежил глаза и в бозе опочил.
 На ранней зорьке пулею туземной
 расстрелян был казачества певец,
 и покатился вдоль стены тюремной
 его златой надтреснутый венец.
 А я вернулся в зимнюю столицу
 и стал теперь в президиумы вхож.
 Такой же злой, такой же остролицый,
 но спрятавший для обороны – нож.
 Вот так втроём мы отслужили слову
 и искупили хоть бы часть греха —
 три мальчика,
 три козыря бубновых,
 три витязя российского стиха.

Первому следователю своему Смеляков адресовал послание, которое было напечатано только после смерти поэта:

 В какой обители московской,
 в довольстве сытом иль в нужде
 сейчас живёшь ты,
 мой Павловский,
 мой крестный из НКВД?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Я унижаться не умею
и глаз от глаз не отведу,
зайди по-дружески скорее.
Зайди.
А то я сам приду.

Второй срок он отбывал в одном из карельских лагерей – тоже по доносу. Там и застала его советско-финская кампании 1939–1940-х годов, когда финны, оккупировав Карелию, определили его работать на ферме как военнопленного. К бывшим пленным в СССР отношение было отнюдь не сочувствующее – после освобождения должен был жить Ярослав Васильевич не в Москве.

Третий, последний арест он предчувствовал.

Анатолий Васькин пишет: «Однажды, будучи в подпитии, он подсел к двум малоизвестным поэтам, один из которых прочитал Смелякову свои стихи о Сталине. А Смеляков возьми и ляпни: “Почему у тебя о Сталине плохие стихи, а о Ленине хорошие?” Этого было достаточно, чтобы два поэта-собутыльника написали на Смелякова донос. Почему сразу оба? Дело в том, что если бы один из них промолчал, то из свидетеля сразу бы превратился в обвиняемого за то, что не донёс».