Мои печальные победы - страница 42
– Русская история посленаполеоновской эпохи, если верить «Струфиану», становится игровым абсурдом и обаятельным поэтическим фарсом, после которого о ней и рассуждать всерьез совершенно необязательно, – вот что я говорю Дезику. Говорю мягко, раздумчиво…
Он удивляется:
– Всякая история, Стах, достойна лишь иронии!
– Не всякая, Дезик, а русская – особенно.
– Ну прочитай что-нибудь антиироническое, – поддразнивает он меня.
Я читаю:
Дезик на мгновение опускает глаза, задумывается и подводит черту под нашим осторожным спором:
– Ну ладно… Давай лучше, Стах, выпьем!
В очередную встречу, он был настолько возбужден, что сразу прижал меня к стойке буфета:
– Стах, слушай! – И развернул предо мной картину своего детства.
Я изобразил из себя само внимание, и стихи стоили того:
Пафосные стихи редко удавались Дезику, он по натуре был печальный шут, талант вольтерианского склада, скептик, иронист, но это стихотворенье тронуло меня. Какими-то эпическими, почти величественными интонациями: лихой, завитой извозчик, горячий, звонко цокающий копытами конь, огонь и золото куполов, крылатая пролетка. И, конечно, красивая пара – родители. А главное – таинственность езды – «незнамо куда», в какое-то сказочное прекрасное будущее… Романтические стихи! И мне так захотелось в ответ прочитать Дезику стихотворенье о своем детстве – недавно написанное и не читанное еще никому:
Дезик удивленно спрашивает:
– А что, Стах, ты жил в деревне?
– Да, детство прошло в калужской деревне, а отрочество – в эвакуации, в костромской…
Потом, прочитав новую стихотворную книгу Дезика, я понял его удивление: «Я учился языку у нянек, у молочниц, у зеленщика». Все, как у Ходасевича: «Не матерью, но тульскою крестьянкой я вскормлен был».
…Я был рад, что ему понравилось мое стихотворенье. Мы тут же выпили за оба наших шедевра и расстались довольные друг другом. К этому времени я уже знал, что можно читать Дезику, а что – нельзя. «Кони НКВД», где мелькает еврейская фамилия полковника Шафирова – нельзя. «Реставрировать церкви не надо» – о разорении церквей в 20 – 30-е годы – тоже лучше не читать, как и стихи об еврейском исходе – с последней строчкой «вам есть, где жить, а нам, где умирать». Не хотелось прерывать нашу увлекательную и почти искреннюю игру в ученика и учителя…
Много лет спустя, когда вышла посмертная книга воспоминаний Самойлова «Перебирая наши даты», в которой было несколько фотографий, я вгляделся в одну из них. 1927 год. Дезик с отцом и матерью. «Папа молод и мать молода» – летучая, вдохновенная строка. А на фотографии на вид немолодая толстая еврейка, сотрудница Внешторгбанка. Рядом такой же толстенький, короткорукий папа – врач-венеролог, стоят, словно пара пингвинов, и мальчик, упитанный, безмускульный, узкоплечий, на тоненьких слабых ножках с развернутыми в стороны ступнями. Такой чарличаплинской походкой – носки в сторону – Дезик и проходил всю жизнь, словно коверный в цирке. Никакой сказочности, никакой лихости, никакого полета на горячем коне и крылатой пролетке в таинственное будущее. Все – нэповское, заурядное, вышедшее из дореволюционного местечкового быта, но облагороженное до неузнаваемости стихотворной фантазией Дезика. Земля эстонская ему пухом… Лучше бы я не видел этой фотографии.