Молчание цвета - страница 26



– Ты что, совсем дура?

Марго щелкнула его пальцами по лбу.

– Ага. Воруешь белье ты, а дура, значит, я!

Левон нахохлился, но промолчал. Он даже под пытками не стал бы признаваться сестре, до какой степени его волнует Марина: каждое ее движение, каждый жест, каждый поворот головы сковывали его дыхание и волю. Он познавал себя совсем по-новому, представляя, как она ходит по комнате с распущенными по плечам волосами, в чем-то прозрачном и легкомысленном, как наблюдает за садом, облокотившись на подоконник, и в низком вырезе ее платья теснятся груди. Когда он думал о ней, мысли и чувства обретали форму и окрашивались в чернильный фиолетовый. Они пахли – сладко и навязчиво – фиалками. По языку растекалась тягучая жижа, вязла на зубах, сводила судорогой гортань, обдавала жаром нутро, разбегалась мурашками по телу. Он прислушивался к себе, одновременно пугаясь и радуясь переменам, происходящим внутри, и осознавал, что никогда, никогда ему уже не быть прежним. Он был благодарен этим переменам, потому что прежним быть не хотелось и не моглось – детство захлопнулось, окуклилось, закончилось навсегда в тот невыносимый день, когда не стало Гево.

Пять: красный

Каждый раз, поднимаясь или спускаясь по лестнице, ведущей на второй этаж, Левон прикасался ладонью к темным кружочкам на стене.

– Боишься, что они исчезнут? – спросила однажды идущая следом Астхик.

Левон остановился, прислушался к себе, нерешительно кивнул и продолжил свой путь. Шаг-касание. Шаг-касание. Он сам не знал, зачем это делает. Ему казалось, что именно за этой стеной и остался навсегда Гево, и никакой галькой, никаким пирамидами его оттуда уже не выманить. Поднимаясь или спускаясь по лестнице, он непременно притрагивался к этим пятнам и воображал, что на месте касания распускаются большущие маки. И вертятся, словно пластиковые цветы на игрушке-ветрячке. Идешь вверх – они вертятся по часовой стрелке, идешь вниз – против часовой. Двенадцать ступенек, двенадцать ярко-алых маков.



– Пять, – пришептывал Левон, притрагиваясь к стене. – Пять.

Он не особо любил красный цвет, ассоциируя его со злостью и гневом. А иногда – и с беспомощностью. Но маковый алый был совсем другим – сияющим, утешительным, наполненным жизнью.

– Пять, – шептал Левон, ничуть не сомневаясь, что брат его слышит. По-другому ведь быть не могло.

Ашун умерла через два дня после Гево. Перестала есть, не вылезала из конуры. Скулила – жалобно, почти неслышно, словно только для себя. Потом умолкла. Никто не обращал на нее внимания – попереживает, отойдет, всем невыносимо. Но Ашун решила по-своему. Деду, который в свое время принес ее домой в шляпе, говорить о ее смерти не стали, чтоб еще больше не нагнетать – он пока не оправился от сердечного приступа, лежал в больничной палате, обмотанный проводами. Плакал по внуку, если не спал. Иногда и во сне плакал. Левону очень хотелось к нему, обнять, прижаться щекой к пахнущей табаком бороде, зарыться кулачками в его большие шершавые ладони… Но в палату никого, кроме бабушки, не пускали. Дома было суетно, некуда было приткнуться, чтобы обдумать и осознать свое собственное горе. Иногда Левон этому даже радовался – сутолока немного отвлекала. Женщины были заняты готовкой – бабушка настояла на том, чтобы поминальная трапеза состоялась дома. В больших кастрюлях тушилась ягнятина с овощами, разваривалась с копченым салом пшеница. Мелькали ножи, снимая с упитанных рыбьих боков серебристую стружку чешуи, пеклась соленая гата. Мужчины выносили из гостиной мебель, освобождая место для столов. Левон с охотой им помогал, старался. Его, как самого маленького и быстрого, часто гоняли в погреб – то за овощами, то за топленым маслом, то за мукой.