Морана - страница 4
Шинель подогнана аккуратно. Грудь, должно быть, забинтована, её не видно. Талия слишком тонкая, бедра широковаты, а ноги даже в тяжелых, больших сапогах слишком малы. Сложена она, скорей всего, идеально. Длинная, тонкая, стройная. Афродита… А так, издали… Первое впечатление, особенно с этими остриженными волосами – мальчик, очень юный, лет шестнадцати, очень хорошенький, но мальчик.
Глаза серьезные, умные, вдумчивые, и при всей их красоте, были совсем не женскими. Темный тучи чернели в глазах, выжигая искры и молнии, были они временами почти злые, сердитые. В них читалась решимость. Решимость в таком нежном и слабом, на вид, теле.
Все это наблюдал и замечал Яков Александрович, пытливо вглядываясь в нового члена своей роты, а мысли вихрем неслись в его голове. Он ставил вопросы, и получал ответы. Ответы мчались быстрым потоком и подсказывали ему многое, что было скрыто.
– Опусти руку! Что же, ты серьезно решил служить у нас в полку?
– Так точно, ваше благородие!
– А готов ли ты ко всем трудностям нашей нелегкой службы?
– Так точно.
– Придется часто не спать ночами. Иной раз придется, быть может, даже в мокрой и грязной одежде, неделями не снимаемой, сидеть в окопах… Этого ты не боишься? Ты же ещё так молод.
– Мне двадцать один год!
– А пуль, а снарядов, а ядовитых газов, а штыка немецкого, а смерти ты не боишься?
Доброволец усмехнулся, и перламутр зубов сверкнул из-под его влажных губ. Милая ямочка легла у щеки, и опять лицо стало женским. Славным девичьим лицом. Лицом избалованной красавицы, лицом кокетки, играющей мужскими сердцами. И только глаза остались серьезными, смягчая вольность усмешки.
– Я ничего не боюсь, ваше благородие, – тихо произнес Йовичич.
И этот ответ прозвучал для Сулицкого по-женски. Это русская женщина, великая русская женщина, терпеливая, смелая и бесстрашная. Она как бы отвечала ему, говоря: «Вы ошибаетесь, думая, что мужчина храбрее женщины. Если мы не боимся смерти, рожая детей, если мы вечно ходим в мире слабыми, беспомощными, придавленными жизнью, то неужели мы побоимся ваших мужских страданий на войне?»
– Я размещу тебя в роте с солдатами. И во всем: в пище и в одежде, в работе и в бою, ты будешь им равен. Я не делаю исключений ни для кого. Это мое правило. Ещё не поздно отказаться.
– Я на это и шел. Я иду воевать, – тихо ответил Йовичич.
– Еще одно. Ты человек образованный. Живя среди солдат, ты можешь принести, как и большую пользу им, так и большой вред. Помни одно: никакого осуждения распоряжениям старших быть не может и не должно. Как бы глупы они иногда тебе не казались, как бы непонятны не были, ты не имеешь права рассуждать о них с солдатами. Вот и все… Да, вот еще – станет невмоготу, станет тяжело, приди и скажи. Я где нужно, помогу. А станешь глупить, не пощажу!
– Я понимаю.
В избе воцарилось молчание. Йовичич стоял в напряженной, натянутой позе, ожидая еще каких-либо указаний. Сулицкий изучал добровольца, не спуская с него своего острого, проницательного взгляда. Заслоненное светом, темное лицо Якова Александровича казалось сухим и каменным. Ни один мускул на нем не дрогнул. Он изучал этого мальчика, он хотел проникнуть в самое сердце этой женщины, решившей стать солдатом.
Солнечный луч играл с пылинками в избе. За печкой тихо шуршали тараканы, а робкая мышь высунулась из норы, посмотрела кругом, и молнией пронеслась через все помещение.