Море Микоша - страница 2



Микош чувствовал, что все эти истории об остававшемся на полонине пастухе селяне выдумали для самих себя, чтобы чувствовать, что кому-то тяжелее, чем им, и чтобы проще было переживать суровые зимы и особенно метели, выметавшие последние припасы из дому. Передавали россказни друг другу вечерами при лучине, и только оттого лишь не теряли в холодной серости перед рассветами все человеческое… Выходец из Глыбоке все это знал, но упорно продолжал искать овчара, в чьем существовании сомневался, и его колыбу.

Внезапно придорожный камень вздрогнул и пошевелился.

То, что Микош принял по ошибке за рассыпавшиеся прелые мхи, неспешно подвелось на ноги. Гуцул скорее опустил глаза, чтобы не видеть этого; воздух вдруг наполнился вкусом ключей, и разлилось неприятно и тепло квашней под лопатками, и сердце заколотилось так часто, что он решил во что бы то ни стало не смотреть больше вперед. Он был сам не свой в то утро, и отчего-то верил, что если бы взглянул на оживший камень снова, то навсегда сошел с ума.

– Б-П! Б-М! МЭ-Э!

У Микоша на голове волосы встали дыбом, когда он услышал, как восставшее существо огласило свою волю полонине. Оно делало это так нелепо, словно никогда не слышало гуцульскую речь; тут и там в ответ на чудовищный зов начали вытягиваться козьи головы из разросшихся непомерно пырея и лютиков, они не глядели на Микоша вовсе, а только лишь на пасшее их чудище, и оно повело их прочь от надвигавшейся на Коц-планину непогоды.

Первые капли дождя налетели вместе с шумом и ветром, прорвавшись сквозь завесу измороси. До колыбы было еще далеко, когда гром загрохотал и небеса пали на землю. Спасаясь от непогоды, Микош следовал за козами, хотя что-то внутри него все время требовало повернуть назад. Наконец, куст лещины расступился, показав заветную колыбу, твари разделились и обтекали ее с двух сторон.

Микош рывком отворил просевшие двери, и застонала скользко трава. В постолы успело набраться по озерцу, рукава домотканой рубахи провисли мокрыми парусами, он без раздумий сбросил с себя все и скорее укутался в косматый лiжник13. Свалянная шерсть заколола тело, онемевшее от ледяного дождя, и только тогда он огляделся.

Странное дело, но в колыбе и правда сам собой теплился очаг, и дым от него уходил в дыру от снятой дранки, в которую, уверен был Микош, поутру заглядывали морозы и воробьи. На огне готовилось что-то, раз или два всплывало сероватым бочком. На дворе ругались с погодой промокшие козы, в колыбе же все обещало сухость и сытость, но отчего-то беспокойство само поднималось из живота настойчивой тошнотой.

Муха зажужжала и вылетела в дождь из висевших у двери бузинных веток и елового лапника, – «от ми́шi да комашнi14», и так остались наедине гуцул и Смерть.

Баба Смерть всегда выбирала для себя обличье бесполезности: глядела осенью в саду побуревшим яблоком в белом кружеве плесени, оборачивалась распустившимся на нитки отрезом ткани или угоревшим за день утенком. А еще она любила смотреть на всех из черного бездонного колодца – брось в него камень, и не всегда услышишь всплеск.

В этот раз Смерть явилась подвешенной за ноги косулей, грязь еще не засохла в черных раздвоениях копыт, кровь – в устьях ноздрей, но шея не изгибалась больше волей, ноги не упружили настороженностью, а в глазах появилось знание, которое, должно быть, ее и убило. Микош не находил в себе сил отвести от нее взгляда и скоро сам стал сомневаться, что жив. И тогда ему открылся третий глаз косули – черная рана во лбу, грубая и раззявленная. Это и смотрело на него вечностью, и тянуло неустанно к себе.