Морозова и другие - страница 4



Я вышла из консерватории и сразу начала звонить Светке. Она не ответила. Я посмотрела на часы – только четыре, а поезд у меня в час ночи. Немного подумав, я решила сходить в Третьяковскую галерею и посмотреть на картину «Боярыня Морозова». Ведь я толком ничего не знала об этой боярыне. До закрытия должна успеть, подумала я, и побежала по Большой Никитской в сторону Александровского сада. В Лаврушинском переулке была через сорок минут и билет купила ровно в семнадцать часов. Чтобы не бродить наугад, попросила немолодую барышню в форменном сюртуке подсказать мне, в какой зал пройти.

Меня направили в сторону основной анфилады залов. Я подошла к огромному полотну три на пять метров и стала его изучать. Первое, что бросилось в глаза, это снег. Он был до такой степени натуральным, что даже повеяло холодом. Лица людей действительно были румяными от мороза. Я посмотрела эскизы к картине, висящие слева и справа, и уселась на красный пуфик в центре зала. Да! Грандиозная картина. Сразу в ушах зазвучал хор.


– Заточить их в земну темницу навечно в темь в град Боровск!..

Уморить голодом в боровской яме, в темнице смрадной, во тьме несветимой, в задухе земной, в хладе, во вшах, в тесноте, в муках!..

Никой милости!..


И тут я встретилась глазами с горящими глазами боярыни и… оказалась сидящей в санях с поднятой рукой…

Я сначала не поняла, что случилось. Боковым зрением я видела пустой зал Третьяковки. В центре на паркете валялась моя сумка. Вокруг меня были люди, рядом с санями бежал мальчик. Сани вроде бы и начинали свое движение, и мальчик вроде бы тоже бежал, но мы никак не могли тронуться с места. Позади меня гаденько ухмылялся возница.

В зале появилась дамочка в форменном сюртуке, недоуменно посмотрела на мою сумку и тут же умчалась. Вскоре она вернулась вместе с охранником. Тот осторожно каким-то прибором пожужжал возле сумки, потом поднял ее и открыл.

– Кто-то потерял, – сказал он. Его голос медленно и гулко доносился до меня. – Надо позвонить. Тут паспорт и билет на ночной поезд до Санкт-Петербурга.

Они ушли и выключили свет. Кое-где мигала сигнализация, но в основном было темно. Я не могла пошевелиться. Точнее, могла, но в пределах микронной амплитуды своей высоко поднятой в символическом жесте правой руки. На меня пялились люди в шубах, телогреях, торлопах, неуклюжих сапогах и шапках. Они стояли как живые. Кто-то хохотал, кто-то сочувствовал. Меня начало тошнить от всех этих действий, которые начинались, но никак не хотели заканчиваться, снова начинались и снова не заканчивались. А еще я ощутила нарастающий УЖАС!


– Зриши ли огонь и орудия мучительны на те уготованная?..

– Что ми огнем грозиши? Огня обычного не боюся, елико трепещу вечного пламени!..

– Феодосия, царская кравчая, да сестра ей княгиня Урусова, оставьте распрю, креститесь тремя персты!..


Утром я попыталась позвать работницу галереи, которая пришла протереть стеклянные витрины, стоящие под эскизами.

– Не ори! – услышала я сзади. – Она тебя не слышит!

Я скосила глаза назад и поняла, что это говорит возница.

– Откуда знаешь?

– Давно еду.

– Что?! И когда это случилось?

– На пятнадцатой выставке[3]. С тех пор и еду.

– А попал как?

– Их благородие господина художника привез да залюбовался на сбрую конную. «Вот бы мне такую», – подумал, ну и сел за вожжи.

– И как ты?

– Поначалу очень туго было, чуть рассудком не тронулся, выбраться хотел. Да способа нет. А теперь что? Кому я нужен там, все родные померли поди. Вот и живу теперь на розвальнях.