Московское наречие - страница 13
Подобно каменной скифской бабе Родина притягивала, но в то же время хотелось сбежать от ее подножий как можно дальше, на окраины мира, как поступил, вероятно, рабочий с молотом. Оставшаяся без отчизны Родина-мать, разогнув в сиротстве серп до величин меча, глядела грозно вслед с кургана.
За ней распахивались степи, моря, а затем и пустыни, укрытые весенними маками и тюльпанами.
Хороши были эти пространство и время, но и они вытекли почти без остатка, раздельно, как белок и желток из умело разбитого Липатовой яйца.
Лествица
Несмотря на болезненную бдительность привратников, Туза пускали во все закрытые для посторонних дома – журналистов, литераторов, музыкантов, актеров, зодчих, шахматистов, кинематографистов, художников, Чехова и даже академика Сергеева-Ценского. Всюду требовалось хоть что-нибудь восстановить или хотя бы сохранить, начиная с обстановки и кончая отношениями.
Особенно привлекал старинный особняк на Гоголевском бульваре, где некогда встречались заговорщики-декабристы, а ныне, будто рухнувшие кариатиды, лежали под колоннами у входа, ожидая восстания, уже высказавшиеся до дна живописцы, графики и скульпторы.
Переступив через них, надо было взойти по парадной лестнице и повернуть налево, в едва приметную дверь, за которой открывался тихий, уютный ресторанчик. Хотя в начале вечера дыхание здесь бывало стеснено, поскольку некстати забредали чуждые офицеры из соседнего Генштаба, мнившие себя, возможно, наследниками мятежников.
«От этих блядей никакого проку, – толковали художники. – Недаром им жалованье положено, а не заработная плата. Жалованье – звучит как подаяние! В царской армии, конечно, было офицерство, а это быдло безграмотное. Поглядите на их, с позволения сказать, лица – разве есть тут Скобелевы или Брусиловы?»
А кто-нибудь из штабистов обязательно кивал на художников: «Устроились – свой дом у них с рестораном. Тут и прожигают жизнь – ни шиша для блага страны! Вымирающий вид! Нацарапают квадрат на фоне и гребут тысячи, дурят народ. И ведь ни одного Репина среди патлатых развратников, не говоря уж о Шишкине. Да что там – сейчас даже красок таких нету, как раньше»…
И неминуемо возникали потасовки, быстро, однако, завершавшиеся общей выпивкой за сдвинутыми столами, где сразу находились новые Шишкины и даже Верещагины, современные Брусиловы, а позже и Суворовы с Кутузовами.
Туз не любил побоищ, а рукоприкладство признавал лишь нежное, обхаживая с деловым прицелом мажордома Нинель Ненельевну по прозвищу капитанша. Она вела особый вахтенный журнал, куда записывала количество выпитых в долг рюмок. Нинель доверяла Тузу, давая ссуды без процентов. Даже нетрезвым взглядом различал он издали ее грудь с золотыми галунами в виде якорных цепей, которые каждый вечер ритуально трогал пальцем. Если промахивался, Нинель подбирала его и отвозила к себе домой.
На животе у нее была вытатуирована трехмачтовая шхуна и шаловливый двухвесельный ялик на попе. Впрочем, под песню Глории Гейнор «Я выживу» она лежала задумчивая и отстраненная, точно кормчий, размышлявший о судоходстве в опасных водах.
«Ты так похож на одного боцмана, утопшего в Карибском море», – сказала как-то с чувством. И Туз тогда понял, что все они, эти чувства, пошли, видимо, когда-то на дно вместе с тем боцманом. Он постарался вытащить их на поверхность, так взволновав ее и взбуробив, словно Тихий океан циклоном «Эль Ниньо», и одолел-таки Нинель девятым валом.