Московское наречие - страница 24
«Что за народ?! – раздражалась начальница экспедиции Электра Эридовна. – Вроде бы не совсем дикие, потомки согдийцев и персов, но типичные совки из семейства лохов. Тадж-нахалы! Тут, видно, еще со времен бунтовщика Маздака прижился социализм». «Хватит шабашить! Работать, башибузуки! Работать!» – покрикивала на раскопе.
Слово «работа» во многих языках увязано смыслом с нуждой и мучениями, однако хотя бы в звучании разведено с «рабом» – например, «лабор» и «эсклаво». Правда, из испанского «трабахо» уже выглядывает подневольный труд. Но в русском-то эти слова уж слишком откровенно произрастают из одного корня, что оскорбительно, конечно, для любого лоха. Присев на корточки, подобно бахчевым, они часами заплетали легкие кружева фарси, из которых выскакивали то и дело старославянское «блядь» и латинское «проститутка», направленные, разумеется, красавице Эле.
Да, похоже, здешние края никак не располагали к труду, порождая блудомыслие, а вслед за ним и празднословие.
В первый же день Туза пригласили в соседнее село на милицейскую свадьбу, где все, включая жениха и невесту, только и говорили о зверском разбойнике-гробокопателе по кличке Нож. Последнее, что ему запомнилось, пистолет «тэтэ», из которого дали пострелять добрые милиционеры. На рассвете в палатке голова раскалывалась от дум, не убил ли кого-нибудь. Успокоился, когда обнаружил пулевые дырки в своей же рубахе – пять ранений в грудь. Вероятно, была перестрелка, но все, как в доброй сказке, уцелели…
Сам лагерь из четырех шатровых палаток находился неподалеку от птичьего двора, откуда ранним, чуть начинавшим вызревать утром прилетал медный набат. А следом седобородый сторож Дурды – в тюбетейке с индийскими огурцами, полосатом халате и розовых брезентовых сапогах, с парой заспанных уток или кур в обмен на двести граммов спирта. Да еще пятьдесят стоила каждая порубка головы.
Из бережливости Туз лично взялся за топор, выпив прежде стакан облепихи на спирту, который не только сердце выпрямил, но и вскрыл, будто лопатой, старинный курган подсознания. Сразу вспомнилось, как яростно палил по брошенной под ноги невесте рубашке. Да и в поварихе Лете, уже распластавшей утку на плоской деревянной колоде, проявились знакомые черты – то ли каменной скифской бабы, то ли няни Маруси…
Размахнувшись, как во сне, кратко крякнул – «чух!» и ловко, будто не впервой, усек главу. Настолько обыденно просто, что даже поразительно. Кровь, говорят, роднит и сводит. Дыхание Туза и Леты совместилось, а души обнялись, пока они ощипывали птицу.
«Как распознать – утица или селезень, петушок или курица? – подмигивала смешливая повариха, рисуя крестики и нолики утиной кровью на клеенке. – Отгадай загадку – “белый лебедь на блюде не был, ножом не рушен, а всяк его кушал”? Не знаешь! Это груди! – погладила свои. – А вот еще: “Кругом гладко, в середке сладко, на ту сласть у тебя есть снасть”»? Туз сразу сдался, поскольку думал об одном, не соображая, как лучше окрестить. «Орехи, – мягко сказала Лета, заглянув в глаза. – Неужто так и не узнал меня? А ведь учились вместе в художественной школе, да и на Гоголевском видались»… И переливы голоса уверили, что встречи были насыщенными.
Бросив полуголую утку, они устремились в дальнюю складскую палатку, якобы за солью и макаронами. Среди мешков и коробок, отодвинув лопаты, Лета скоро устроилась на земляном полу и пожелала, чтобы он упал сверху, – решительно, точно топор. «Затопчи, как селезень утицу! – настаивала фольклорно, расплываясь податливой глиной. – Ах, вылепи, что хочешь!»