Москва-Париж - страница 2
Я отчаянно пытался найти в пустом воздухе этой убогой комнаты какие-то «правильные» слова. И раз за разом терпел неудачу под её пронзительным взглядом. Все слова, какие я только знал, казались мне такими же убогими, как и сама комната. Мы стояли, нежно обнявшись, перед тем как расстаться, всем телом ощущая нашу неразделимость. От её слез щека становилась слишком родной и беззащитной. У неё были светлые волосы и маленькие уши, с которых она заботливо сняла золотые серёжки с острыми краями, чтобы не поранить меня. Я тихонько подул в её ушко слабым ветром своих любящих губ. Она ловко увернулась, как от щекотки, подняла голову, снова внимательно посмотрела в мои глаза и как-то резко выскользнула из моих объятий, словно уже догадалась о чём-то.
…Ну не мог я ей тогда сказать эти слова, похожие одновременно и на приговор, и на заклинание:
«Если когда-нибудь я не вернусь к тебе, то не ищи – значит, меня нет, совсем нет… Это значит, я уже там, в Париже».
Не мог! Мне казалось, что это было бы слишком жестоко для неё и совсем несправедливо для нас. Беречь друг друга словами – это ведь так важно!
Поэтому важны были только глаза. Наши глаза мучительно прощались после трёхдневного свидания, когда она приехала ко мне в колонию, где я сидел уже два с половиной года за убийство, которого не совершал.
А потом у нас больше не было времени. Никакого времени. От слова «совсем». Отсутствие времени – это состояние, близкое одновременно и к отчаянию, и к обречённости. Хотя Вера благодаря мне теперь точно знала, что время – это на самом деле просто дурацкий анекдот, связанный с какой-то формулой Эйнштейна. Она грустно и почти застенчиво улыбалась, глядя на меня, но ничего не говорила… Когда мы прощались, то почему-то чувствовали, что потом нам может не хватить всего: и воздуха, и времени, и самой жизни.
…Да, Париж – это действительно близко! Пространство ведь более управляемая вещь, чем время. И мы с ней что-нибудь обязательно придумаем. Я вот уже почти придумал… Нет, потом оказалось, только думал, что придумал.
И вот, теперь здесь, на войне, у меня почему-то не получается отчётливо вспомнить черты её лица, собрать в одну узнаваемую картинку. Память наложила какое-то табу, жестокий и бессмысленный запрет… Помню все те места в Москве, где мы с ней успели побывать до моего задержания и ареста. Помню, какая она была горячая по утрам и как почти всегда куда-то торопилась. Торопилась сделать нам кофе, торопилась приготовить завтрак, торопилась стать моей женщиной. Помню, как она лукаво улыбалась, выходя из квартиры. Но я забыл её фотографическое лицо. Наверное, это как с иконами святых – нельзя вставать перед святыми ликами всуе и рассматривать их подробности.
Когда мне просто хотелось женщину, я тоже не думал о ней. Никогда не думал о том, что в моей жизни могло быть отдалённо связано с этим именем – Вера. С её именем. Мне всегда нравилось, что у женщин есть такое имя. В нём есть какая-то уверенность. В чём? Не знаю… Просто уверенность. В ней?.. Или это было от неуверенности в себе, которая со мной приключилась тогда? Может быть, в этом имени для меня сошлось общее понимание слова «ВЕРА». Почему-то отчётливо вспоминались только другие женщины. Совсем другие. Их я хорошо помнил. Без имён. Только лица и ноги. Наверное, там больше ничего и не было. Но к ним мне незачем теперь возвращаться. В этом нет никакого смысла. А к ней я не мог вернуться проигравшим.