Муравьиный бог: реквием - страница 28
Старинная кровать с заржавленной решёткой под матрас и сам матрас с пружинами в соломе, кастрюли, крышки, банки, чугунки, тазы без дна для украшения затерянного мира, обломки прошлого в нехоженой траве, игрушки, детские коляски, керосинки, похожие на ржавых марсианских пауков.
На куст надет резиновый сапог и множество ботинок и галош, каких-то тряпок, так у Чуковского картинка в книжке, чудо-дерево растёт, но только мёртвое, скелет, ботинок не наденешь, всё по одному – как будто кто-то с детством пошутил, и сказка от счастливого конца имела продолженье на оборотной жизни стороне. На оборотном языке теней в полуденной жаре.
Изъеденные мхом ковры и тощие, без времени усохшие рябинки. Калины, клёны, тополя, всё как из сена. Поломанные высохшие косточки земли, пеньки, поганки, не сгнили, а истлели валуи…
– Ти-ди! – Он, вздрогнув, обернулся.
Чудовище, готовое за дерзость нарушения границ схватить, проткнуть глаза, не выпустить на свет свидетеля угрюмого совета войска, живыми преданных вещей. Здесь мягкая земля снимает шаг, тень пахнет плесенью и мхом, а сено – солодом дурманным, безмолвие запретного владенья перед прыжком на чужака, планета беспричинной злобы вековой, желая охранить свои пространства, тайны, от детских глаз, от человечьей глупости смешной, в сравненьи с вечной тишиной. Чудовище всего – движения воды, и рыб в воде, и солнца, жужжанья, писка, темноты, свеченья звёзд и городских огней, что вечерами заревом вставало над садами, невидимого ветерка, клонившего траву, летевшего за ним позвать обедать, и ветра, что ломал в грозу стволы.
Гонимый чёртиками страха, влекомый чёртиками «знать», идёшь вперёд, крадёшься, каждую секунду заорать готовый «мама!» и услышать, как равнодушно тишина глотает крик, и под ногой по хрусту ветки сердце вспомнит, что это – умирать. Как это – умереть.
Лягушка прыгнула из-под ноги, заставив прыгнуть в животе клубок щекотной жути; перелетев из тени в тень комочком земляным, рассыпалась в траве на шорох, выпорхнула птичкой: «Те-ди!» – зовя на помощь кого-нибудь сильнее и добрей того, что видела внизу, берёзы шепотком качая ветки, затаилась, замолилась, чтобы чудовище, бредущее курганом, мимо пронесло.
Чудовище… На муравьёв, стрекоз, жуков и бабочек охотник, на спрятанное в глубине нехоженой травы гнездо, на рыб в воде и ящерок, мелькавших по расщелинам камней, кузнечиков, шмелей и пчёл, пригревшихся на солнцепёке берегом канала сонных уток, неповоротливых от ужаса, шаги чудовища услышав, забывших разом, как летать.
– Те-ди… те-ди, те-ди!
Чудовище на оборотном как? И пальцы загибают слово по слогам: «е», «щи»… Чудовище перевелось в «ещиводуч». Ещиводуч!
– Ещиводуч те-ди! – кричала птичка. – Те-ди! те-ди! те-ди! Ещиводуч.
А «я» на оборотном «я», подумал. Я – ещиводуч.
Он зашагал низинкой в глубину портала, всё меньше от границ его, всё больше от его границ. Здесь уменьшаться, увеличиваясь, можно влево, вправо, не меняясь, и исчезать в какой захочешь стороне.
– Те-ди! Те-ди! – всё громче, всё тревожней птичка. – Ещиводуч те-ди! – чудовище идёт.
Спустился по тропинке до Добжановой калитки, поворошив золу от их костра, достал кусок расплавленного толя, поднял, ломая в пальцах комелёк, тропинкой поднимаясь выше к роще над каналом, между кленовых удочек, рябинок и ельчат, не зная, чем занять себя, и думая найти хоть сыроежку, брёл, поглядывая вниз.