Мысль превращается в слова - страница 4



Последний выход

Поворот головы,

         эти тонкие нервные пальцы,

И летящая чёлка,

         и дерзкий мальчишеский взгляд —

Травестюшка, фитюлька…

         Судьбу надевает на пяльцы

И смеётся над ней,

         как смеялась лет двадцать назад.


Всё ещё хороша,

         и без промаха бьёт из рогатки

На потеху жующей

         сладчайший поп-корн детворе,

И азартно играет

         с крадущейся старостью в прятки,

И заранее знает,

         кто будет повержен в игре.


О, великий театр!

         С чем твои треволненья сравнимы!

На ступеньках галёрки,

         в тиши запылённых кулис —

Я глотал твои слёзы,

         я Гамлета видел без грима,

Я взлетал в поднебесье,

         и падал поверженный вниз.


Непокорных – ушли.

         Никуда не попрёшь – перемены.

И не то, и не так,

         и не те не о том говорят…

Но выходит она… На поклон…

         И, как тень Мельпомены,

Молча руки роняет – и…

         ржёт коллективный де Сад.

«Художник поставит мольберт…»

Александру Тимофееву

Художник поставит мольберт,

И краски разложит, и кисти,

А я – двадцать пять сигарет

И с ветки сорвавшийся листик.


Мы будем сидеть vis-a-vis,

Пока не опустится темень,

И ради надмирной любви

Пространство раздвинем и время.


Мы станем глядеть в никуда

И думать о чём-то не важном —

Сквозь нас проплывут господа

В пролётках и экипажах,


Улыбки сиятельных дам,

Смешки, шепотки одобренья…

Последним проедет жандарм,

Обдав нас потоком презренья.


А ночью в дрянном кабаке,

Где слухи роятся, как мухи,

Он – в красках,

         я – в рваной строке,

Хлебнём модернистской сивухи.


Забудем, что есть тормоза,

Сдавая на зрелось экзамен,

И многое сможем сказать

Незрячими злыми глазами.


И к нам из забытых времён,

Из морока рвани и пьяни

Подсядут: художник Вийон

И первый поэт Модильяни.

Заполярье

1

Ненасытная печь за поленом глотает полено.

На исходе апрель, а в тайге ещё снега по грудь.

Скоро лёд в океан унесёт непокорная Лена,

И жарки расцветут,

         и не даст птичий гомон уснуть.


Где-то там далеко облака собираются в стаи.

Где-то там далеко людям снятся красивые сны.

А у нас ещё ветер весёлые льдинки считает

На озябших деревьях, и так далеко до весны.


Тишину потревожил испуганный рокот мотора.

Не иначе сосед мой —

         рисковый, бывалый мужик —

До того одурел от безделья и бабьего вздора,

Что по рыхлому льду

         через реку махнул напрямик.


И опять тишина.

         На сей раз проскочил-таки, леший.

От души отлегло. Я бы так ни за что не сумел.

В эту пору на лёд

         не ступают ни конный, ни пеший,

А ему хоть бы хны.

         Он всегда делал то, что хотел.


И за то пострадал,

         и срока отбывал на Таймыре,

И на выселках жил

         от верховьев до Карских ворот,

Пил еловый отвар,

         кулаком плющил морды, как гирей,

И выхаркивал лёгкие

         сквозь окровавленный рот.


Он глядел на меня,

         усмехаясь, в минуты застолья

И на третьем стакане

         меня зачислял в слабаки,

А глаза изнутри

         наполнялись любовью и болью —

Так на небо глядят

         пережившие жизнь старики.

2

Он был болен и знал, что умрёт.

Положив мою книгу на полку,

Вдруг сказал: «Так нельзя про народ.

В писанине такой мало толку».


Я ему возражал, говорил,

Что традиции ставят препоны,

Что Мефодий забыт и Кирилл,

Что нет места в стихах для иконы.


«Замолчи! – оборвал он. – Шпана!

Что ты смыслишь! Поэзия – это…»

И закашлялся. И тишина…

И оставил меня без ответа.

3

С ним можно было запросто молчать.

Он никогда не задавал вопросы,