Мюнхэ. История Сербии / история «Хостела» - страница 8



Отец снова поехал туда, на этот раз в концлагерь. И оттуда уже не вернулся. В один из дней к нам домой пришёл какой-то военный. Они о чём-то говорили с матерью на пороге минут десять, после чего Анна вся в слезах вошла в мою комнату и велела собирать вещи.

– Мы уезжаем, – сказала она.

– Где папа? – только и могла говорить я до самого аэропорта, откуда уже вечером самолёт унёс нас в Германию, на родину моего отца, последним пристанищем для которого стала столь любимая им сербская земля Боснии и Герцеговины…

Мы отправились в Германию, к бабушке по отцу, которая сначала, конечно, была безутешна, а потом много раз благодарила мать, что та увезла меня оттуда – когда по телевизору показывали бомбардировки НАТО, предательство русских, позорное поражение сербов и суд над Караджчием и Младичем. А меня всё же всегда продолжало туда тянуть. Может, потому что в силу нежного возраста я недопонимала ужаса войны и всерьёз считала, что если вернуться туда, где остался папа, то вполне можно будет его там найти. Может, потому что чувствовала, что человек нужен там, где его родина, и в отрыве от неё сложно жить на чужбине. Уже будучи студенткой Лейпцигского университета, я отложила в памяти фразу эмира Бухары Сейида алим-Хана, умиравшего в начале века в Иране, в эмиграции: «Эмир без Родины – нищий. А вот нищий, умирающий на Родине, и есть самый настоящий эмир». А, скорее всего, всё же потому, что гены матери были во мне сильнее. Они и тянули меня в Сербию подсознательно, полностью лишая слова гены отцовские – в Германии я чувствовала себя как на чужбине.

Вообще, что касается подсознательных ощущений и чувств, то тут мне надо отдать должное – они всегда почему-то затмевали разум в общей картине моего бытия. Помню, как ещё в школе, возвращаясь с уроков, я встретила неподалёку от дома собаку с раненой лапой. Я долго смотрела на неё, и на минуту мне вдруг показалось, что я почувствовала её боль. Я схватила её в охапку и потащила домой. А когда дома мы с отцом обработали её рану, перевязали и оставили животное возвращаться к жизни в нашей кладовке, то с удивлением обнаружили, что у меня похожая кровоточащая рана на левой ноге. Отец и мать всё пытали меня тогда, где это я умудрилась схлопотать такой стигмат, а я старалась им объяснить, что почувствовала боль собаки и приняла её на себя. Тщетно, они мне не верили. Я плакала, но всё было без толку.

Когда отец первый раз ездил в Сараево, после расстрела той злополучной свадьбы, я ещё не знала всех подробностей этого, но почему-то – и помню это сейчас, несмотря на значительный временной промежуток – когда засыпала, чётко видела перед собой свадебный кортеж. Я понимала, что папа вряд ли отправился на свадьбу, но мысль о том, что он сейчас где-то рядом с похожим пейзажем, никак не оставляла меня. Причём, его я в той картине не видела – я словно бы знала, что он появится там позже.

Когда мы с бабушкой смотрели по телевизору ужасающие кадры бомбёжек Белграда силами НАТО, а потом в этих же программах рассказывали о беженцах или тех, кто пострадал в результате бомбардировок, я так чётко представляла себе этих людей, их лица, их слова, мысли и чувства, что мне самой становилось страшно. И потому, наверное, я до сих пор так неистово боюсь войны. Я практически не видела её своими глазами, но чувство того, что она буквально проходит мимо меня, появлявшееся в такие минуты, напугало меня на всю оставшуюся жизнь.