На горах - страница 93



дубняком. Направо, вдоль лугового берега, тянутся длинные подгородные слободы, чуть не сплошь слившиеся в одну населенную местность. Красиво и затейливо они обстроены – дома все большие, двухъярусные, с раскрашенными ставнями, со светелками наверху, с балкончиками перед ними. Чуть не у каждого дома на воротáх либо на балкончике стоит раскрашенная маленькая расшива, изредка пароходик. Из слобод и со всего левого берега несется нескончаемый, нестройный людской гомон[117], слышится скрип телег, ржанье лошадей, блеянье пригнанных на убой баранов, тяжелые удары кузнечных молотов, кующих гвоздь и скобы в артельных шиповках[118], звонкий лязг перевозимого на роспусках[119] к стальным заводам полосового железа, веселые крики и всплески купальщиков, отдаленные свистки пароходов. Все сливается в один, никаким словом не выразимый поток разнородных звуков.

Летит косная, а на ближних и дальних судах перекликаются развалившиеся на палубах под солнопеком бурлаки, издалека доносятся то заунывные звуки родимой песни, то удалой камаринский наигрыш[120] вторной Сизовской гармоники {3}. Всюду ключом кипит жизнь промышленная, и на воде, и на суше. А там, дальше, вверх по реке, друг за дружкой медленно, зато споро, двигаются кладнушки с покатыми шире бортов палубами, плоскодонные уемистые дощаники[121], крытые округлою палубой шитики, на ходу легче тех судов нет никакой посудины[122]. Тянутся суденышки не как по Волге – там их тянут бурлаки, здесь лошади тащат речные суда. Идут себе шажком по бечевнику крепкие, доброезжие обвенки[123] и тянут судно снастью, привязанною к дереву[124]. На Волге сделать того невозможно – таковы у ней берега.

Несется косная по тихому лону широкой реки, вода что зеркало, только и струится за рулем, только и пенится что веслами. Стих городской и ярманочный шум, настала тишь, в свежем прохладном воздухе не колыхнет. Петр Степаныч передал руль кормщику и перешел к носу лодки. Шепнул что-то песенникам, и тотчас залился переливчатыми, как бы дрожащими звуками кларнет, к нему пристал высокий тенор запевалы, песенники подхватили, и над широкой рекой раздалась громкая песня:

Уж вы, горы ль мои, горы, круты горы да высокие,
Ничего-то на вас, горы, не повыросло;
Вырастал на вас един только ракитов куст,
Расцветал на вас един только лазорев цвет.
Как на том ли на кусту млад сизо́й орел сидит,
Во когтях держит орел черна ворона.
Он и бить его не бьет, только спрашивает:
«Где ты, ворон, побывал, что ты, черный, повидал?»
– А я был побывал во саратовских степях,
А я видел-повидал чудо дивное…
Растет тамо не ракитов куст,
Цветет тамо не лазорев цвет,
Как растет ли порастает там ковыль-трава,
А на той ковыль-траве…

– Шабаш! – крикнул Самоквасов. Не хотел он, чтоб песенники продолжали старинную песню про то, как на лежавшее в степи тело белое прилетали три пташечки: родна матушка, сестра да молода вдова. Пущай, мол, подумает Авдотья Марковна, что про иное диво чудное в песне пелося – пущай догадается да про себя хоть маленько подумает.

– Что не дал допеть? – спросил у Самоквасова Марко Данилыч. – Песня годная.

– Очень заунывна, – молвил Петр Степаныч. – Катай, ребята, веселу́ю!.. – крикнул он песенникам.

Залилась веселая песня:

Ах ты, бражка, ты, бражка моя!
Дорогá бражка подсыченная!
Что на речке ль бражку смачивали,
На полатях рассолаживали,
Да на эту ль бражку нету питухов,