На Верхней Масловке (сборник) - страница 16
Тот старый зеленый вагончик, скрежещущий на всех поворотах… Того вагончика, что вез девятнадцатилетнюю Аню из Парижа в Кале, конечно же, давно нет на свете. И веселого пошляка француза с портфелем («О, я помощник юриста!»), – пошляка француза, никак не желающего поверить в то, что девятнадцатилетнюю девушку понесло в Кале только затем, чтобы взглянуть на скульптуру Родена (не затем девушки ездят в поездах! и пальцем погрозил: «Но-но-но! Не морочьте мне голову!»), и его, конечно же, нет на свете.
Зато солнце и сегодня заваливается обречено за синюю алчущую гору, и небо вокруг него раскалено дышит, и гора медленно и неуклонно съедает солнце, вот уже из-за склона торчит только огненная стружка, и небо лиловеет, как остывающий горн.
Да, это было в Кале… Где еще видела она такое вечереющее море и гору, алчно пожирающую кровавую мякоть солнца? В Гаграх, в тридцать четвертом, где отдыхала с дочерью… И дочери нет…
Она виновата перед Сашей. Очень много лет они были в натянутых отношениях. Странно, что гложущее чувство вины возникло и точит ее лишь в последние месяцы. Что это? Откуда желание опомниться и понять? К чему это нудное копошение в давнишних обидах, в старых, умерших словах? Что это? Вероятно, тоска по угасающей своей жизни…
А Саша… Саша умерла. Забавно… Забавно, что сухая, веснушчатая, выкрашенная хной старуха, к тому же покойная, живет в ком-то под уютным, детски-домашним именем Саша…
Таинственная штука – жизнь. Кто скажет ей: когда и почему родное единственное дитя, сучащее в кроватке пухлыми ножками, превратилось в чужую чопорную старуху? И если это подлое глумление над человеческим существом называется жизнью, то зачем – тоска и страстное желание жить еще и еще?..
Дочь во всем получилась другой: комфорт, уютная благопристойность, отреставрированные комоды и буфеты эпохи Александра Второго, неизменная процедура обеда. Саша вообще была очень привязана к вещам: любимая чашка, любимая настольная лампа на любимом письменном столе. Антикварные безделушки на миленьких полочках – чепуха собачья… Впрочем, все со вкусом… Саша всю жизнь занималась историей архитектуры, замуж вышла рано, за известного впоследствии архитектора, и брак получился удачный, уютный, благопристойный, как вся Сашина жизнь.
…А ведь Саша умерла, да. Ведь она была старуха? Саша была старуха. Семьдесят пять – очень преклонный возраст… Как странно все, как удивительно и больно, умерла чужая старуха, и вместе с нею умерло родное крошечное существо с атласными пяточками и чистыми голубыми глазками. По старухе плакать не хотелось – дело житейское, старухи умирают, но мой ребенок, мое милое дитя, мое счастье взахлеб, мои бессонные ночи – о, как рвалось, как надрывалось сердце!
Она не пролила ни единой слезы. Просто влаги этакого рода не оказалось в старом организме ни капли. Сидела на раскладушке многопудовым сиднем два дня и смотрела в окно мастерской. Недоумевала – зачем нужно было пережить свою старую дочь?
Приходили люди: тошнотворный в своей сострадательности Сева, притихший за последние годы Матвей, студент Сашка, от которого на версту разит здоровьем и силой. Все эти милые, живые друзья разговаривали с нею осторожно и сдержанно (у Анны Борисовны такое горе, умерла единственная дочь…). Она же не умела объяснить, что у нее стряслось. Да если бы и взялась объяснять, ни один мало-мальски нормальный человек ее бы не понял. Петька чуял. Но Петька умный, сволочь. На второй день нажарил котлет, поставил перед нею, окаменевшей на раскладушке, тарелку и сказал сухо: