На юге чудес - страница 14



Ной в приступах безысходной тоски нередко выцарапывал на стенах каюты рисунки о жизни в Ковчеге, чтобы потомки оценили его подвиг, а потом, возненавидев Ковчег до того, что разбивал о его борта парящих в сырости кальмаров, стал рисовать ножом сцены из прежней, допотопной жизни, когда пороки, за которые был казнен водой род людской, доставляли людям искреннюю радость. Теперь же, возвращаясь от Смерти с горевшей от её коротких, односложных рассказов головой, Ной стал зарисовывать их, чтобы не забыть и как-то упорядочить. На него нашло горячечное исступление от развернувшегося космоса будущего, который извергала перед ним равнодушная, туповатая Смерть, и он посвятил всего себя записям. Он забросил все дела на Ковчеге, который выжил только инерцией заведенного им раньше порядка. Страсть заточила и усилила его способности, и когда рисунки уже перестали вмещать в себя будущее, Ной за один миг придумал алфавит и стал сопровождать их пояснительными надписями, совершенствуя их раз от разу. Рисуя и вырезая надписи, он пел о том, что запечатлевал, не задумываясь, сочиняя прекрасные песни. Ковчег изнутри покрывался цепочками рисунков и записей всякий раз, как Ной возвращался от Смерти, и как клетка в своих хромосомах хранит о себе информацию о своем будущем, нес в себе повесть о судьбе человечества, которое выйдет из его зловонного чрева. В горячечной лихорадке Ной даже не заметил, что Ковчег едва не погиб, когда отдрейфовал далеко на север, где дожди сменились мокрыми снегами, тучи замерцали сиянием солнечного ветра, а на палубе стала нарастать корка льда, от тяжести которой затрещал корпус, и лишь только ветер, который вызвали заревевшие в предсмертной тоске слоны, спас их, утащив на юг.

Когда Ковчег с грохотом сел на мель, ставшую впоследствии вершиной горы Крест Петра, Ной очнулся от пророческой лихорадки и, выйдя на осклизлую палубу, увидел, как расползаются тучи, и маленькое и жалкое багровое солнце освещает его – живые, позеленевшие мощи – и его семью, выглядевшую ещё хуже. А Смерть даже и не думала выходить из Ковчега и смотреть, как отступает вода, а над раскисшей землей, загаженной обглоданной падалью и гнилыми корневищами, вспыхивают радуги – вначале одна, потом вторая, третья, и вскоре небо сияло десятками радуг. Когда земля подсохла, Ной, у которого один вид Ковчега рождал желание уйти от него подальше, зашел на корму к Смерти. «Кто найдет мои записи?» – спросил Ной. Ответ Смерти поразил его. «Не знаю. Он придет, но я его не знаю» – «Он что, не умрет?» – «Не знаю». Ной, долгие месяцы, как в бреду, выцарапывавший на дереве историю человечества, частью своей души был внутри этой истории. Он вдруг почувствовал, как в его сердце входит пророческий дар. С торжеством превосходства смотря на Смерть, он оттолкнул её – на стенах Ковчега больше не было свободного места, кроме как в этом закутке за её спиной, и нарисовал руины Ковчега и среди них молодого стройного мужчину в лампасах и с восставшим мужским жезлом. Это был Петр Толмачев. Его прапрапрадед, донской казак станицы Зимовейской, Игнат Толмачев, был сподручным Степана Разина и после поражения его резни-восстания на Волге скрылся в казачьих станицах в низовьях Яика, где занялся ловлей осетров и белуг. Петра произвела на свет столетняя старуха-знахарка, пропахшая змеиным жиром. Она осмотрела распухшую, посиневшую грудь матери Петра, из которой сочилась зловонная белесая жидкость и сказала: «Рожай скорее, будешь грудью кормить – рассосется, а так заживо сгниешь». И ровно через семь месяцев, видимо, слишком буквально поняв слова знахарки, она родила последнего, одиннадцатого ребенка – жалкого, тщедушного и очень беспокойного мальчика, который ещё в чреве царапал её изнутри, стремясь на свободу. Принявшая его повитуха улыбнулась, увидев открытые живые глаза ребенка. Но братья его невзлюбили и бросали ему в колыбель крыс. Крысы изгрызли колыбель, но ребенка почему-то не трогали. Он, беспокойная душа, выжил, вылечил мать, и ещё не умея ходить, ползал по двору, гоняя кошку, как будто готовился к грядущей схватке с тигром-людоедом.