Нарисуй мне в небе солнце - страница 22



К концу года я стала маяться. Ну как же так? Либо мне надо разлюбить его, либо… Разлюбить не получается. Но и другого ничего тоже не получается. Я загрустила. Он первый это заметил.

– Катя, задержись-ка, – кивнул он мне как-то после репетиции. – Иди сюда. Что?

– Ничего.

– Садись, говори. Дома что-то?

Неужели он ничего не видит? Ничего не понимает? Как я измучилась, как он мне нужен. Я подняла глаза.

– А! – сказал Волобуев. Неожиданно он погладил меня по голове. – Вот я так и думал. Ты хорошая девочка, Катя.

– Но вы меня…

– Но я женат. И тебе желаю только счастья. Мы бегать с тобой по углам не будем. Хорошо?

Что я могла сказать?

– Плохо! – ответила я.

– Глупая. – Волобуев слегка притянул меня к себе и, едва коснувшись губами моих волос, встал. – Все хорошо. Гораздо лучше, чем ты даже можешь себе представить.

Я ничего не поняла. Но маяться почти перестала. Волобуев ко мне относился так же. Я его любила, как любила. И жила, зная – все будет хорошо и все еще впереди. И это впереди – совсем недалеко. Надо только терпеливо дождаться его. А пока – режим, спина, взгляд… И – «не пищать»!

Мои педагоги активно уговаривали меня говорить на несколько тонов ниже, мне это было трудно, на некоторое время это заняло все мои помыслы. Ну как это – говорить не своим голосом? У меня голос мамин – легкий, светлый, высокий, переливчатый. А меня просят говорить «из груди», и не только на сцене, но и в жизни, чтобы привыкнуть, чтобы голос своим стал. И я с утра до ночи боролась со своими разными голосами, уже не понимая, где мой голос, где не мой, как мне говорить…

А тут и лето подошло, экзамены, мне дали отрывок из «Бесприданницы». Волобуев неожиданно выбрал отрывок, где Лариса только сидит и молчит, и лишь в конце поет, а всё играет мама ее, Огудалова, «тетенька», как зовет ее у Островского Паратов. И маму дали играть мне. Маму! Не бесприданницу! Вот тут я растерялась.

Это значит, вот для чего они меня заставляли спину держать, ноги ровно ставить, в узел не сплетать, и говорить на пол-октавы ниже – чтобы давать мне играть матушек и тетушек? Я расстроилась, но делать было нечего. Алька была со мной солидарна, мы ходили и бубнили, бубнили – ей, как обычно, ничего играть не дали. А что сыграешь с такой внешностью? Сильно постаревшую Дюймовочку разве что. Или веселую няньку.

На мое счастье, девушка, Тоня Кошкина, которой дали Ларису, с ролью, даже молчаливой, никак не справлялась. Ее только что взяли на курс, на третьем году обучения, все шептались, что взяли по какому-то звонку, чего у нас обычно не бывало. Учились все абсолютно с улицы, как я, – не было ни детей народных артистов, ни каких-то известных фамилий.

– Кошкина! – расстраивался Волобуев. – Что же ты так стоишь, животом вперед? Втяни, пожалуйста, живот, ну что же такое! Ты же Лариса Огудалова, красавица, в которую влюблены все купцы в городе и не купцы, и красавец Паратов, ну, что ты?

Тоня смотрела на него грозно из-под густых бровей и переваливалась на другой бок полным неловким телом.

– Ты на танец ходишь?

– Хожу.

– А что с пластикой тогда? Ну встань как-то, пожалуйста… Да, вот так, например… Или сядь… Кать, ну а ты, какая ты Огудалова? Что ты смотришь несчастными глазами? Огудалова знает, что ей нужно. Ей нужно выдать дочку нормально замуж, понимаешь?

– Нет.

Волобуев только разводил руками.

– И что мне с вами делать?

Мы с Алькой, кажется, догадались, почему они взяли такой отрывок – чтобы я поиграла, сцена была очень драматичная, а Тоня спела – она пела грудным, довольно крепким голосом, как раз подходящим для романсов. Осовицкая, сама отменная певица, очень любила, чтобы обязательно кто-то пел на экзамене.