Наследие противоречий. Истоки русского экономического характера - страница 8
Не означает ли вышесказанное, что русский народ пока, что называется, не дозрел до полноценной институционально закрепленной частной собственности на активы? Возможно, хотя русские историки предпочитали в открытую об этом не говорить. Посмотрите, как о русском раннем детстве отзывался историк Борис Чичерин: “Личность человеческая отнюдь не вдруг выступает на историческое поприще. Пока народ находится в состоянии еще младенческом (в древности. – Н.К.), в нем преобладает чувство общности; все сливается в безразличную массу, поглощающую в себе неделимые существа. Только мало-помалу, при внутреннем развитии общественного быта и в особенности при столкновении народа с другими племенами, из этой массы выделяются личности, которые, приходя к сознанию своей особенности и своих частных интересов, начинают предъявлять свои отдельные требования и права. Тогда образуется и частная собственность, которая прежде поглощалась совокупным владением общины… Полное освобождение частной собственности из единства родового владения является уже плодом долгого и медленного исторического процесса”>19.
А что же Запад, каков его взгляд на российский менталитет? Западные ученые приходили к схожим выводам как на предмет происхождения института общинности, так и по поводу наличия прочих институтов. Известный шведский экономист и политолог Стефан Хедлунд подчеркивал, что “крепкие нормы коллективизма, которыми была пронизана советская эра (та самая экономика централизованного планирования, о которой говорил Гринспен. – Н.К.), в целом уходят корнями в глубокое прошлое и существовали задолго до большевиков… В то время как функциональное происхождение этих норм вызывает громкие споры, нетрудно документально подтвердить, что коммунальные сельские институты, такие как мир и община (здесь швед Хедлунд, очевидно, по незнанию употребляет синонимы. – Н.К.), романтизировались и считались некоей сущностью всего русского. Немало говорит об этом наследии то, что после прихода к власти большевиков бедные крестьяне взяли дело в свои руки и насильно положили конец начатым при премьер-министре Столыпине в 1906 г. попыткам позволить всем желающим сделаться частными фермерами, владеющими законными правами на свою долю общинной собственности”>20.
Японский исследователь Кандзи Хайтани полагает, что “индоктринация (навязывание массовому сознанию системы убеждений, установок, стереотипов. – Н.К.), проведенная советским правительством, не создала коллективистскую ориентацию русского народа; скорее, она помогла сохранить, взлелеять и расширить традиционный коллективизм, развившийся в стране за века жизни при диктаторском режиме”>21. (Здесь мы не станем уходить в неявно навязываемую политологическую дискуссию об отличиях монархии, авторитаризма и диктатуры, а также об эффективности монархического или авторитарного правления, к тому же теоретические изыскания и результаты развития многих развивающихся стран-лидеров говорят нам о том, что отчетливой взаимосвязи между политическими институтами и экономическим ростом не существует.)
В середине 1980-х гг., практически в одно время с Хедлундом и Хайтани, американский историк-славист Эдвард Кинан представил свое видение возникновения институциональной основы в политике: “Гипотеза о депривации очень слабо объясняет ту политическую культуру, которая развилась в Московии, а также не отвечает на вопрос, почему эта культура была – несмотря на черты, которые западным людям могут показаться непривлекательными или “несовершенными”, – такой эффективной и так прекрасно подходила для удовлетворения нужд Московии… Создание специфической и удивительно эффективной политической культуры во враждебной и угрожающей среде, бывшей колыбелью политической культуры России, было самым выдающимся достижением этого народа”