Насмешка любви - страница 3



И отпусти меня, Отче! Ну, пожалуйста, отпусти!

Уйду в скит, в монастырь. Построю храм Божий. Не пожалею миллионов. И назову в Твою честь. Самый лучший храм в мире построю. Только отпусти! Господи!!!

Не отпустишь – отрекусь от Тебя, уйду к Сатане – Люциферу или как там Его величают, Везеельвульфу. Тьфу ты, чёрт, не выговоришь. Или наконец к Аллаху, к Буде, к Шиве, к любому браману уйду, который подобен Богу. К любому верховному жрецу любой внеземной цивилизации.

Ну, отпусти же меня, Господи! Отпусти!»

Мир его поблёк, потускнел, сузился до размеров мрачной камеры – размером шесть на четыре метра. И только лишь одно радовало его в эти минуты – то, что в том другом мире, где ярко и приветливо светит солнце и поют по ночам соловьи, из которого его так безжалостно выдернули, он обеспечил надолго и по-царски свою детвору – отчего на душе становилось и теплей, и отраднее. Лицо его осветилось лёгкой улыбкой. Сожалел лишь только о том, что управлять всем тем богатством, что осталось за пределами камеры, теперь долго придётся не ему. А там, глядишь, кривая и вывезет. И всё забудется. И он снова станет уважаемым человеком.

С тем и задремал.

Ему снилось, что бредёт он по раскалённой солнцем пустыне уже третьи сутки, без воды и пищи. И когда, окончательно обессилев, хочет уже лечь на песок и дожидаться своей смерти, вдруг видит, как перед ним на спуске раскрывается прямоугольный вход под бархан, из которого веет живительной прохладой. А за входом – огромное круглое помещение с идеально отполированными глиняными стенами, полом и потолком, и без единой колонны, и неизвестно откуда струящимся лёгким, будто бы призрачным светом, и многочисленными дверьми по сторонам. Немного поразмыслив, он открывает одну из дверей и оказывается в небольшой каморке, такой же глиняной и так же безукоризненно отполированной, но пустой, с единственным ярко сияющим и наглухо задраенным иллюминатором, за которым ни движения, ни света – тьма. Он было повернулся, чтобы выйти, но дорогу ему преградили двое мужчин в непривычной для земного глаза униформе. И молчаливо чего-то ждали, время от времени терпеливо поглядывая через плечо в центр зала. А там – тоже двое – в строгих костюмах, но только мужчина и женщина, разговаривали с маленькой девочкой, о чём-то умолявшей их и даже со слезами опустившейся на колени. Он узнал её, свою Сашеньку. Но почему-то не мог не только сдвинуться с места и пошевелиться, но даже крикнуть, чтобы обратить на себя внимание. А Сашенька, его Сашенька, так и не добившись, по-видимому, своего, повернулась к нему спиной и пошла, как-то необычно ссутулившись, к выходу, поднимаясь всё выше и выше туда, откуда он только что пришёл.


В мягком свете ночника в тёплой и уютной постельке мирно спала десятилетняя девочка, а рядом, на прикроватном столике, лежал тетрадный листок в клеточку со старательно выведенными детским почерком буковками.


«Милый дедушка!

После несчастья, которое свалилось на тебя, к нам из Нью-Йорка прилетела бабушка, чтобы забрать нас с мамой в Америку. Так и не добившись, ни за какие коврижки, свидания с тобой, чтобы подписать какие-то там документы, она умерла от разрыва сердца – или инфаркта, как сказали врачи. Два дня назад мы похоронили её. Мама всё время плачет. Говорит, что от стыда глаза девать ей некуда, и что она бы покончила с собой, если бы не я. И что будь её воля, бросила бы всё и уехала бы, куда глаза глядят, хоть к чёрту на кулички. Только бы от стыда подальше. В свалившемся на нас несчастье мама винит только тебя одного, говорит, что нашего деда жадность подвела. Да разве ты жадный? Почти каждый день и мне, и маме что-нибудь гламурненькое дарил.