Не пойман – не тень - страница 28
Воронин стоял у кованых ворот старого кладбища, пропитанного веками московской влаги, с плитами, просевшими в землю, и глухими аллеями, где каменные кресты чернели, как фигуры ушедшей пьесы. Он прибыл первым— так получилось, хотя не стремился. Чёрный шерстяной плащ был застёгнут до самого ворота, тёмные перчатки скрывали руки, в которых ничего не дрожало, и только глаза выдавали напряжение: не тревогу, не горе – пустоту, вычищенную до предела, как стерильный кабинет после операции.
Он сам не знал, зачем приехал так рано. Наверное, чтобы не столкнуться ни с кем до времени, чтобы дать себе возможность присмотреться к пространству, к себе, к самой идее смерти. Алла, или то, что осталось от неё, уже находилась на территории кладбища – закрытый гроб стоял в центральном зале ритуального комплекса, окружённый венками, аккуратно расставленными вдоль стен. Было известно, что крышку не откроют. Не из-за формальности или суеверий. По словам Ремезова, от тела остались лишь фрагменты.
Машины стали подъезжать одна за другой – сдержанные, чёрные, без надменности. Выходили люди – знакомые лица, те, кого профессор привык видеть в академических залах, в коридорах университета, в кулуарах конференций. Все выглядели одинаково: в чёрном, сжатые, выправленные, с отработанной мимикой сдержанной скорби. Кто-то кивал Воронину издалека, кто-то подходил, сжимал руку, говорил тихо и сухо: «Какой ужас», «Так неожиданно», «Она была хорошим человеком». Фразы повторялись, как заранее отрепетированные, и каждый понимал, что это часть ритуала, не более.
Сергей Андреевич отвечал сдержанно. Улыбался едва заметно – не из вежливости, а потому что не знал, как иначе фиксировать лицо. Внутри всё было собранным, напряжённым, словно мышцы держали вес невидимой конструкции, которая не имела права рухнуть сейчас, в этом месте.
Он почувствовал, как напряжение усилилось, когда заметил Игоря Павловича. Тот шёл медленно, чуть согнувшись, без пальто – в классическом чёрном костюме, который висел мешковато, будто тело похудело за одну ночь. Лицо серое, как пепел, губы сжаты, глаза – налитые усталостью, воспалённые, в уголках застряли следы бессонных слёз. Ремезов не смотрел по сторонам, не приветствовал никого – просто двигался вперёд, как идёт человек, уже не уверенный, что вокруг него существует что-либо кроме внутренней пустоты.
Профессор не подошёл. Не сразу. Остановился в стороне, наблюдая, как Игоря обступают коллеги, как кто-то кладёт руку на его плечо, произносит что-то короткое, сдержанное. Но вдовец почти не слышал. Не кивал. Не отвечал. Смотрел прямо вперёд, в точку между венками, где скоро должен был появиться гроб.
Ветер усилился. Ветви старых деревьев над оградой зловеще зашуршали, скрипнули металлические петли у каплицы. Холод пробирался под ткань одежды, но никто не двигался, никто не пытался укрыться. Молчание вокруг становилось плотнее, как будто само пространство готовилось к неизбежному действию. Всё выглядело безмолвно напряжённым – как сцена перед падением занавеса, когда актёры ещё не вышли, но зрители уже затаили дыхание.
Сергей взглянул на часы. Церемония должна была начаться с минуты на минуту. Он не чувствовал волнения. Не чувствовал даже печали. Только тяжесть, словно время стало гуще. Как будто сам воздух теперь состоял из частиц чужой боли. И эта боль, не его собственная, всё равно проникала в грудную клетку, вызывала отголосок – не страдания, а пустоты, из которой не вырваться никакими словами.