Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только - страница 18




С мамой и Танькой на Страстном бульваре. 1962.


– Помоги-и-те! Умирает!

И тут в дверях заскрежетал ключ, из магазина вернулся дед. Он с порога оценил ситуацию (законы физики деда никогда не подводили), вырвал Таньку из рук орущей мамы, ухватил за ножки, перевернул вниз головой и резко, сильно тряхнул. Кефирная рвота выплеснулась на пол в прихожей, Танька тут же заревела, мама, прижав её к себе, зарыдала, бабушка от потрясения застонала, и в этот момент пришёл с концерта папа.

Что тут началось! Это я уже своими глазами видела. Танька вопит, папа хочет её на руки взять, а мама вцепилась мёртвой хваткой, кричит: “Не дам, не дам!”. Бабуля в полуобмороке, у ребёнка же “чуть головка не оторвалась, могла шейка повредиться”, а дед собрался, кажется, рявкнуть что-то для детских ушей неподходящее, но мои уши больше не зажаты, и он только бурчит себе под нос.

Получается, мы теперь с Танькой обе деду обязаны жизнью. То-то он нас так любит! Называет “мамка моя”, это у него прозвище ласковое, больше ни от кого такого не слышала.

Через много лет у Дины Рубиной читаю, как дед говорит любимой внучке: “Ай, мамеле, он не стоит твоих вдохновенных соплей!” Мам́ еле, мамочка, что может быть ласкательней? Идиш в доме не культивировался, на нём только бабушка с дедом иногда переговаривались, и то нам говорили – это, мол, французский. Так что, похоже, дедушка сделал для нас перевод.

Немножко вольный.

Восьмое лето

Мне восемь лет, мы снимаем дачу в Кратово. Хозяйку зовут как-то смешно, сейчас уже не помню, может быть, тётя Песя. Впрочем, сколько мы дач снимали в Кратово, Отдыхе, на 42-м километре – почему-то всегда у бабушек-хозяек смешные имена-отчества, была однажды даже Нэха Цезаревна, это вот запомнилось…

У хозяйки внучка, шестилетняя Женя, мы вместе играем и из-за моей мелкости смотримся, наверное, ровесницами. Их крыльцо с одной стороны дома, наше с другой, но в доме через стенку всё слышно. Женя плохо ест, плохо и очень медленно, ну не любит она есть, и часа по полтора-два они с бабушкой мучают друг друга.

– Женя, что это значит? Я тебя спрашиваю! Как картошка оказалась в твоём горшке?!

– Не зна-а-ю! – ревёт Женя.

В остальном нормальная девчонка. Да, ещё от неё бабушка требует “всегда говорить только чистую правду”, и время от времени Женька заявляет сама на себя:

– Бабушка, накажи меня, я плохо поступила!

И встаёт в угол. Мама переглядывается с Тамарочкой, сестрёнкиной няней (Нанака, бедная, болеет, всё по больницам). Им обеим, маме и тёть-Томе, кажется, что это “уже чересчур”. Мне тоже внутри делается как-то странно.

Ещё с нами играет шести- или семилетний Колька, довольно крупный и светловолосый. Мы выходим на “просеку”, так почему-то называется тихий, заросший по краям травой переулок вдоль нашего забора, сочиняем какие-то военные действия, перевязывание раненых… Однажды, разгорячившись, я снимаю и вешаю на забор свою голубую шерстяную кофточку и совершенно о ней забываю. Седлаю верный “Школьник” (шины, как всегда, накачаны дедушкой), катаюсь по соседним улицам и спохватываюсь только к вечеру. Кофты, конечно, уже нет, и меня долго ругают. Взрослые ищут под забором, не свалилась ли, спрашивают соседей, чуть ли не объявления вешают, но всё зря.

В шестидесятые с вещами было, разумеется, полегче, чем сразу после войны, но слова “трудно достать” составляли прочную пару. И хотя в семье у нас все работали и зарабатывали, кофта, надеваемая по вечерам на летнее платье, была у меня одна и в идеале могла ещё послужить сестрёнке.