Небозём на колесе - страница 25



Потом мелькают диваны, пальмы в кадках, бородатые портреты, кушетки, холодная клеенка, письменный стол – за ним пухлая тетка, с ямочками на щеках, улыбчиво что-то метит в блокноте, вчитывается, застывает. Я слышу: «Анестезию. Срочно». Спустя провал звонит телефон, тетка берет трубку и страшно пугается. Кладет обратно, не сказав ни слова. Потом достает из ящика что-то блестящее: дышит на кругляшку, протирает рукавом и смотрит – не прояснилось ли.

Телефон звонит еще раз, тетка отвечает по-английски:

– Good afternoon, Saint Michael’s Hospice, may I help you?

Надо мной склоняется кудрявый водила и, скалясь, больно берет за руку...


Очнулся ясный – будто только народился. Вижу: Катя сидит подле, на шее стетоскоп, как ожерелье. Смотрит на часики – пульс мне считает.

Кругом всё белое. Напротив – громадное окно и в нем ель на снегу голубая. Ничего себе поликлиника, думаю.

Я смотрю на Катю долго-долго.

Она сосредоточенно следит за стрелкой на циферблате.

Проходит год, и еще один месяц исполнен.

Я беру у нее из руки мембрану и легонько шепчу: «Привет».

Она улыбается, и я думаю: ну, пронесло.

Глава 4. Отдых

Вот я и обжился. Только все еще не знаю с чем. Стефанов говорит, он поначалу тоже не все взять в толк способен оказался. Все податься куда-то стремился, чтоб выяснить. Но потом, говорит, привык. А я не верю, что привык, я думаю, его сломали. А то, что бодрится – мол, понял все досконально и с тем остаюсь пока что в мире, это так – припарки.

О лучшем соседе я и помыслить не мог. В других палатах на нашем этаже разные типы встречаются – в лучшем случае зануды, в худшем – этакие бодрячки, с улыбкой жизни от кефира с булкой на ночь. Ведь сказано: не бойся геенны, а бойся соседства в раю с дураком.

Только что-то в последнее время Катя вдруг стала подлаживаться к моему старику. Я уже решил – если что с ним случится, буду тогда «одиночку» для постоя требовать, а то еще подселят какого-нибудь, с жаждой жизни.

Несомненно, Катя глаз на него уже положила. Заходит чаще, повадилась беседы о балете вести. Стефанов-то – балетоман отбывший, вот он и покупается. Хотя сам по профессии математик, но про яростного Дягилева с нежным Нижинским и о балете вообще заливает так, что любо-дорого послушать, посмотреть. А еще он талантливо любит Москву, особенно бульвары... Но это другая история. Я все боюсь, как бы Кате про нее не стало известно, а то болтовня их – и вместе с тем риск – удвоится.

Вчера разговор у них случился на закате. Представьте. Точка обозрения – из кресла в углу, где я сижу правым боком к камину. Поле зрения просторно покрывает извне нашу палату: высокий объем на мраморным полом слегка голубоват от зимних теней, отцвеченных снегом; панорамное окно выходит на опушку и, растворяя в блеске деревья, содержит до края пустоту; камин уже прогорел – и от него отсвет в рифму: кажется, что от заката греет бедро. Стены матово-белые, как промокашка, замедляют свет, вбирают. Стефанов полулежит на одре, Катерина – нога на ногу, с прямой спиной на стуле у изголовья. В руках – тетрадь; иногда она что-то в ней пишет.

Стефанов, прервавшись, тщательно разглаживает и обжимает ладонями сванскую шапочку, будто помогает прийти в порядок мыслям. Проводит рукой по бородке. Закат сползает по стене и мешается с его бледностью. Мягкий воздух течет над нами. Я чувствую слабый запах припоминания...

– Жест – это поступок тела, чувство – поступок души. Когда душа и тело делают одно дело это и есть танец, – так продолжает Стефанов и, обернувшись, сверяет со своим мое понимание.