Necrowave - страница 7



На регистрации, паспортном контроле и досмотре меня пропускали как будто даже в спешке, словно бы стыдились быть единственной преградой между кощеем и витамином D.

Промявшись где-то с час на железных скамейках в зале ожидания, когда небесная кромка уже синела вдали за чёрными лесом, я, наконец, сел в самолёт.

Где-то к полудню мы прилетели в Доху – там была пересадка. Белые и только белые машины, стеклянные, до небес, обелиски денежному богу, на которые нельзя смотреть под страхом ожога сетчатки, – и какой-то внутренний сквозняк, открывающийся при взгляде на этот комфорт, так бездарно выливающийся через край, на эту сбывшуюся мамону, за которой больше не укроешься от бренности жизни. Я из принципа не соглашался выступать здесь, в Катаре, когда нас приглашали на фестивали и частные тусовки, хотя мы с ребятами теряли на этом кучу денег.

Нас отвезли в роскошный пятизвездник (других здесь, кажется, и нет) – вылетали мы только через восемь часов. Можно было пройтись, полюбоваться Персидским заливом или кинутыми, занесёнными песком спорткарами, но я предпочёл остаться в номере, за плотными портьерами и под кондиционером.

На рассвете следующего дня наш самолёт приземлился на Бали. На выходе из аэропорта меня встречали с табличкой – естественно, с новым именем. Это был местный – поджарый, смуглая, с едва заметным синим отливом, кожа, в чёрной майке на бретельках и с высветленным хэиром. Его звали Антон, и он неплохо говорил по-русски. В маленьком юрком джипе, на котором мы куда-то ехали, играло «Кино». Между песнями, которым Антон довольно забавно подпевал, он сказал, что фанатеет по Цою, да и русскому року вообще. А ведь запарились, нашли где-то этого славянофила.

Дорога петляла уже в лесу, потемнев за густой растительностью, но это не настораживало, а даже наоборот – как будто расслабляло: с позапрошлой ночи на меня все сильнее, словно похмелье или боль после заморозки, наваливались мысли о необратимости моего решения. Но сейчас былой мир, серьезный и взрослый, – мир, где я мертв, – померк за гигантским тропическим листом, уступив место новому, в котором рядом сидит белобрысый балиец и завывает: «М-м-м, восьмиклассница-а-а».

Вскоре за деревьями показался аэродром, похожий на те, южноамериканские, с которых в США, если фильмы не врут, приносит отменный колумбийский снег.

Мы миновали сетчатый забор и подъехали к маленькому ржавому ангару. Антон вошел внутрь, попросив немного подождать. Взлетно-посадочная была полоской раскатанной земли, где-то метров двести в длину. Стрекотали цикады, в воздухе стоял землисто-влажный аромат. Я поднял голову к небу. К просторному чистому небу, сгущавшемуся вокруг солнца до морской синевы. Сонная мягкость и какая-то почти скрипучая свежесть разлились внутри.

Ангарные ворота разъехались, за ними затарахтел винтом самолётик, сильно напоминавший тот, на котором Стюарт Литтл улетел с помойной баржи, модифицировав его найденными там деталями. После бодрящего сафари по взлетной полосе мы взмыли в воздух.

Пока мы летели, Антон ни с кем не переговаривался, даже гарнитуру не надел, да и в целом вёл себя так, будто рейс наш осуществлялся на детском самолетике-аттракционе на пневматической ножке. Я же серьезно встревожился. С моим страхом воды и всех её обитателей, умереть в джунглях или в открытом океане – не одно и то же.

Но где-то спустя час полёта под крылом, наконец, показалась земля. Она показалась, и я понял, что все эти духовные центры, усеивающие Азию, все их практики и учения – лишь бессознательное гало вокруг светила, простершегося там, внизу. Она показалась, и я увидел конец того лунного трапа, который иногда подъезжает к окнам психиатрических больниц, чтобы забрать оттуда особо одаренных. Она показалась, и я узрел, куда падают погасшие звезды. А затем в салоне стало вдруг очень громко, потому что открылась задняя дверь. Антон протянул мне пакетик с какими-то навороченными берушами и чёрным стеклянным квадратиком, указал на желтый рюкзачок, лежащий под моим креслом, а потом, улыбнувшись во весь кривозубый рот, – куда-то вниз.