Некоторые не попадут в ад - страница 28
Малороссией раньше называли всю Украину.
Я сказал, что это забавно. Сказал, что я за любую замуту.
Меня спросили: а что Москва? Как посмотрит Москва?
Я пожал плечами: да какая разница? Это весело. Надо, чтоб всегда было весело.
Захарченко сказал: «Так».
Он никогда не был политиком, и не стал бы им – потому что любил, когда весело. А настоящие политики любят, когда правильно. Им бы газоны стричь.
– Что там у тебя на позициях? – спросил Батя.
– Одиннадцать двухсотых подтверждённых. Но должно быть больше.
– Молодцы, – сказал он.
– Мы за позициями напротив наблюдаем: они их оставили. Ушли в интернат.
(На окраине Троицкого, в отдалении от него, стоял бывший интернат: огромное, укреплённое здание.)
– Берите его нахер, – сказал Глава.
(Или «сносите его нахер»? – я вышел и через минуту забыл глагол; до сих пор не вспомнил.)
Понятно было, что корпус утомлял Захарченко тем, что слишком ориентируется на Москву, и все эти – не-мира-не-войны – соглашения ему давно обрыдли: мечталось хоть о метре, хоть о километре своей земли.
Я не сказал: «Так точно».
Я сказал:
– Хорошо. Спасибо.
Вообще – мы могли. И взять, и снести. Мы к этому готовились.
Мне нужно было взять хоть один дом на Донбассе. Чтоб вернуться сюда потом и сказать: этот дом взял наш батальон.
С бойцами поднимал эту тему. Вижу: сидит Глюк – в юношах за год до войны был чемпионом Украины по боксу, широкий, тяжёлый, кажущийся – так бывает с очень хорошими боксёрами – медленным; с ним Саран – невысокий, хваткий, опасно гуттаперчевый, боевой тип, дерзкий до хамовитости, но, если с ним нормально, добрый малый; и Док – командир их роты, похожий одновременно на православного святого и на буддистского монаха, шестидесяти лет – а гибким умным телом лет будто на тридцать моложе; возраст выдаёт только голова: совершенно белый бобрик.
– Мирные, – печалюсь, – там. Как бы их предупредить… – хотя знал, что никак не предупредишь, и, если начнём долбить по интернату, густо полетит в посёлок: случатся убитые и покалеченные.
Ещё можно его брать лобовой атакой: положить половину батальона и не взять.
Глюк посмотрел на меня и, хмыкнув, отвечает:
– Сталин говорил: люди, оставшиеся на оккупированной территории, – либо коллаборационисты, либо предатели.
Док только головой качнул, и добрыми глазами посмотрел на меня, ещё раз качнул головой и ничего не сказал. Саран же согласно отхлебнул очень крепкого чаю: соглашаться можно не только поддакивая, но и отпивая чай.
Они все трое были местные – и Док, и Саран, и Глюк, – и эти мрачные шутки были им позволительны; но я бы не стал таким образом шутить.
Нежелание даже случайно губить гражданское население было частью нашей общей правоты. Лишать себя правоты не хотелось.
Но хотелось зайти в тот дом, на который я полгода смотрел в бинокль.
Посмотреть, что там за обстановка, как люди обжились.
В конце концов, они тоже на меня смотрели полгода; тоже, наверное, хотели как-то ближе сойтись, по-приятельски, крепко.
Рассказал об устном приказе Томичу и Арабу; разложили карту, хотя они и так всё знали наизусть.
По совести говоря, смысла в этой операции не было никакого, кроме символического.
Нет, если развивать наступление, то был бы, – но кто б нам, одному батальону, дал развить наступление. Положим, корпусных соседей слева и справа мы предупредили б, и они б нас прикрыли – такие варианты с ними обсуждались. Допустим, мы зачистили бы сам посёлок – там ничего серьёзного у нашего несчастного неприятеля не стояло. Но за Троицким, дальше, – боже мой, чего там только не было: отведённая арта, танки, прочая железная техника, ждавшая своего часа.