Немного ночи (сборник) - страница 37



– Мама… – попросил я.

– Валюш, – спросила мама тихо, – Ты любишь ее?

– Не знаю… – сказал я, и меня согнуло пополам, и я лишь успел закрыть лицо руками, и слезы потекли сквозь пальцы.

– Прости меня, сынок, прости, пожалуйста, – заговорила мама быстро дрожащим голосом.

А я побежал в ванную и закрыл за собой дверь, сел на пол и не мог перестать плакать.

Я отвел Наташку в больницу, на аборт. Дождался, пока она выйдет из кабинета. Проводил ее до остановки. Там она сказала, что не хочет меня видеть.

– Ты позвонишь? – спросил я.

– Да, – сказала она.

Она не позвонила. И только недели через две приехала за вещами.


И где-то в этот период я написал еще одно стихотворение. Наташка часто жаловалась, что я говорил о своей любви к ней, и при этом не написал для нее ни одного стихотворения. Я назвал стихотворение «Любовь» и посвятил его Наташке.

Одиночество светится в трещинах каменной маски
над аркою входа в храм тишины.
По кругу, по кругу моей ритуальной пляски
движутся тени, что плоти моей лишены
были так долго.
Ну, вот мы и встретились. Вот —
нить, что связала нас, пропитана кровью губ.
И жертвенный скальпель готов,
чтобы вырезать смеющийся рот
на лице новой статуи, дергающейся от боли —
не привыкла еще.
Свет намеренно резок и груб.

Я думал, что, написав стихотворение, я отдам ей нечто, и мы будем в расчете, как с Олесей. Но получилось что-то совсем обратное. Я лишь нащупал ту скользко-кровавую нитку, которой были связаны наши сердечные мышцы. А страшный ритуал, описанный мной, стал инициацией любви. И скальпель обжигающей черным холодом боли срезал какой-то слепой нарост с моей души, и под ним открылись мои глаза, и раздвинул равнодушно-острым лезвием мои губы, чтобы я мог кричать.

У меня ничего не получилось. Когда я написал это стихотворение, я понял, что я по-прежнему люблю Наташку.

В октябре я переехал в мамин домик – на раздолбанном, местами залепленном коричневым скотчем, синем Фольксвагене моего знакомого, из сборной команды нашего клуба. Сложнее всего было впихнуть в салон машины старый поцарапанный холодильник «Саратов», у него отваливался мотор, и его приходилось крепить бельевой веревкой.

Маме предстояло уехать уже через четыре дня, и она старалась готовить для меня вкусную еду. Она каждый день что-нибудь пекла. Старалась класть побольше мяса в пирог или суп. Ей всегда очень нравилось смотреть, как я ем. Ел я немного, но все-таки ел. Ей, конечно, хотелось видеть меня плотным и розовощеким, а я был бледным, и старая одежда на мне болталась.

Перед тем, как уехать, она купила для меня много еды и какое-то белье – трусы, носки… Она мне говорила, показывая новые семейки-парашюты:

– Вот эти так таскай. А вот эти, – она брала коробочку с дорогими красивыми плавками, – Если куда пойдешь…

Я прыскал от смеха и спрашивал ехидно:

– Куда я могу пойти зимой в плавках?

Мама невозмутимо отвечала:

– Ну, мало ли… – и добавляла шепотом, – Может, девочку приведешь…

Мне хотелось заметить, что, коли уж девочка придет, то я ей буду интересен без трусов, а без каких именно – неважно. Но я не хотел лишний раз расстраивать маму и позволял ей заботиться даже об этой стороне моей жизни. Ведь так скоро ей предстояло уехать.

Я не провожал ее в аэропорт. Донес чемоданы до такси. Пропитанная осенними дождями грязь замерзла, деревья стучали под ветром голыми черными ветками. Мы поцеловались, и она уехала.