Необъективность - страница 18
Как было просто здесь с кошкой Чумой, лет семь, когда приезжали на отпуск, переходила к нам жить от недальней соседки – мне она нравилась своей поджаростью, очень большими глазами. Она была настоящим лесным зверем – два раза в день приносила мне свежую мышь, а отец видел, как она подползала по ветке к соловью. Шкурка ее была чистой и ровной, гладить ее было очень приятно, да и ей нравилось – она мурчала громче, чем трактор в ста метрах – одна беда, сидя на коленях, она выпускала огромные когти, и приходилось на джинсы класть ватник. Когда вдруг стала ходить еще кошка к ее миске у печки, Чумазая как-то лежала на стуле – она всего только глаз приоткрыла и нежно мявкнула – «Рыжая шкура» на полусогнутых еле вползла под низкий шкафчик, чтоб просидеть там до ночи. Потом, когда мы приехали снова, она пришла, но качалась, и взгляд был мутный, ела тогда она мало, ходила за мной, а через двадцать дней просто упала – я иногда отгонял наглых мух, потом ее схоронил в косогоре.
То, что действительно любишь, как эти сотки участка, дом и деревья – оно является центром. Вокруг веранды вязы раскинули ветви и листья, загородили обзор и, как ладонями, плотно меня облепили, здесь стало меньше пространства и ветра, но только я не решусь эти ветви подрезать. Когда вязы были совсем небольшими – в четыре, пять листьев, я подходил к ним несколько раз каждый день – с утра листья были почти что свежи, несли на своих геральдических лапах росу, к обеду они обвисали и становились бледнее. Но уже на второй год, хоть вязы и были еще небольшими, их листья твердо стремились наверх, и гнали вниз свежий воздух и силу. Теперь первый из них уже архипелаг мощных листьев, их сотни, и он помнит меня, узнает, но он занят – своим, и мне чуть-чуть одиноко. Вся синева и объем неподвижны, ветер, конечно, невидим, но море листьев его превращает в море своих шевелений.
Когда сюда приезжаешь раз в год, весь участок зарос – пикан, борщевик, крапива – выше двух метров, травой назвать это трудно – мир чужих, мрачный дурманящий запах, если войдешь туда, будут ожоги, и комары, и им подобная дрянь. Чтоб прокосить-прорубить этот мир мне нужно целых три дня – в поту, в усталости, сожранным всей насекомою тварью. Темно-зеленое море из листьев травы, их коллективное поле сознанья, и когда косишь, не можешь не видеть: как они «смотрят», как реагируют – наговор, их темный шепот – падают часто в лицо и, еще чаще, на руки. Но только они бессмертны – их резидентные корни повсюду, дней через двадцать их листья под край сапога, а семена легли в почву.
Я поднимаюсь, иду по веранде, а легкий ветер ласкает прохладой мне через футболку грудь, спину, плечи.
…Вновь сыну восемь, а я так древен. Мы сидим на склоне. Внизу квадратный участок огромных берез, кладбище меж бесконечными вышками сосен, он зарос сиренью, малиной. Вправо и ниже лежит монастырь – он весь особенно замер, и тем полутора-двум непонятным старухам и недоделанным мальчикам псевдомонахам, что там теперь после выезда двух отделений дурдома, уж и подавно не суметь нарушить там тишину или нечто большое. Слева и сзади, где круто в горку уходит дорога – подросль сосенок, я даже пробовал их отсадить себе к дому – не приживаются, почва – здесь глинка с крошкою сланцев, а тот крутой чернозем у меня не подходит. Вокруг полно земляники, и дозревает клубника – как винограду, но мы лентяи – сорвем по ягоде, если не нужно тянуться. Сильно левее и выше – плато, остатки келий-землянок еще от «старцев», там есть поляна из «монокультуры» древнего сорта большой земляники – ягоды длинней фаланги на пальце. Ягоды ярко горят жгуче-красным, но мне приятней – взяв в зубы пару сосновых иголок, чуть-чуть мочалить ее – от них такой странный привкус. Из-за жары весь пригорок, трава пожелтела, стала похожею на эти иглы – запах в траве, как и привкус – сосновый.