Неопубликованное - страница 47



«В Саках? Разве там? Нет, я что-то путаю, может еще где-нибудь? – думал он, воскрешая в памяти то, другое, что было связано с возвращением.

И тот же берег снова предстал перед ним. Был пасмурный день, порывистый ветер, вовсю трепал разноцветные покрытия зонтов и тентов, одиноко торчащих среди неуютного пляжа, по которому неслись, кувыркаясь целлофановые кульки, клочья газет, бумажные стаканчики от мороженого, развеваясь болталась бахрома. А рыжеволосый мальчик сидел на раскладном стульчике и рисовал косматые волны, не обращая внимания на штормящее море. Рядом валялись брошенные костыли. Он совершенно не мог ходить. Возможно это была травма, хотелось верить, излечимая, – и Манько, бесшумно подойдя вплотную к нему, с ощущением физического сострадания, чуть было не отшатнулся, застыл на месте, пораженный его глазами, неистовыми, безумными, словно мальчик рвался в волны, набрасывающиеся на береге неодолимой силой и разбивающиеся в миллион брызг, словно хотел взлететь на клокочущие гребни. И подумалось Манько, что этому парню в несчетное число раз труднее, чем ему, раненому, но с целыми и неповрежденными ногами и руками, зрением.

Теперь, вспоминая до деталей, как стоял тогда на пустом невзрачном берегу, куда налетали, бились пепельные большие волны, глядя на сгорбленную у мольберта фигурку, на рыжие, дрожащие на ветру вихры, на металлические черные костыли, Манько еще отчетливее понял для чего возвратился.

«Саки? Да, это было в Крыму. Тогда я кажется впервые начал осознавать свое возвращение… к жизни. Или нет? Постой. Неужели было что-то еще? Когда? Где? Может раньше, в Афганистане?» – и ухватившись на туманно-летящую мысль, восстанавливая по порядку события, он вспомнил и представил умирающего в сознании солдата из своего взвода, земляка из Винницы.

Когда далеко позади грянул взрыв, в голове молнией мелькнула страшная догадка: «Гринак!» – и, добежав до изгиба ущелья, где изощренным «сюрпризом» занимался этот, достаточно опытный сапер, Манько застыл на месте.

Гринак с искаженным от боли лицом сидел на каменистой россыпи, точно на привале, и широко раскрытыми от ужаса глазами смотрел на правую ногу, где не было ступни, как и не было горного ботинка, и где клочьями болтался маскхалат, обнажая что-то непонятное, белое, откуда фонтаном била кровь. Рана была в живот, и, видимо понимая, что все усилия напрасны, он беспомощный сидел и держал разорванный индивидуальный пакет в руках, скрипя зубами, страшно, криво улыбался и матерился.

– Перехитрила, гады…

– Молчи! – чуть не плача, закричал Манько, вырвал у него пакет и все крутил его, торопясь, никак не мог отделить край ленты бинта. Потом, размотав, стал лихорадочно перевязывать товарища, но бинты моментально набухали и Гринак, слабеющий на глазах от потери крови, еще будучи в сознании, быстро заговорил:

– Оставь, Гена… Оставь я тебе говорю. У меня в Союзе… ты знаешь… мама и она, я говорю. Адрес в кармане, тут родителям, если встретишь расскажи… что не так все было! Не так! Понял?.. Или лучше ничего не говори… Гена, брат, не хочу… – он яростно скрипя зубами от нестерпимой боли, – не хочу, чтобы о нас забыли… Боюсь! Понимаешь? Боюсь… если забудут, тогда все напрасно… Напрасно жили, напрасно воевали и умирали. Понимаешь?

– Да, – Манько заплакал в бессилии.

На помощь прибежали ребята.

– Гена, помнишь Киев? – стонал Гринак. – Софийский собор?