Неведомый шедевр - страница 4



– Ага! – произнес дон Хуан, крепко сжимая в руке флакон, как мы во сне хватаемся за сук, поддерживающий нас над пропастью.

Он увидел глаз, ясный, как у ребенка, живой глаз мертвой головы. Свет дрожал в нем среди свежей влаги, и, окаймленный прекрасными черными ресницами, он светился подобно тем одиноким огонькам, что зимним вечером видит путник в пустынном поле. Сверкающий глаз, казалось, готов был броситься на дона Хуана; он мыслил, обвинял, проклинал, угрожал, судил, говорил; он кричал; он впивался в дона Хуана. Он был обуреваем всеми страстями человеческими. Он выражал то нежнейшую мольбу, то царственный гнев, то любовь девушки, умоляющей палачей о помиловании, – словом, это был глубокий взгляд, который бросает людям человек, поднимаясь на последнюю ступеньку эшафота. Столько светилось жизни в этом обломке жизни, что дон Хуан в ужасе отступил и прошелся по комнате, не смея взглянуть на глаз, видневшийся ему повсюду: на полу, на потолке, на висевших на стенах коврах. Всю комнату усеяли искры, полные огня, жизни, разума. Повсюду сверкали глаза и преследовали его, как затравленного зверя.

– Он прожил бы еще сто лет! – невольно воскликнул дон Хуан в ту минуту, когда дьявольская сила опять привлекла его к ложу отца, и вгляделся в эту светлую искорку.

Вдруг веко в ответ на его слова закрылось и открылось вновь, как то бывает у женщины, выражающей согласие. Если бы даже услышал «да!», дон Хуан не испугался бы так.

«Как быть?»

Он храбро протянул руку, чтобы закрыть белеющее веко, но усилия его оказались тщетными.

«Раздавить глаз? Не будет ли это отцеубийством?» – задал он себе вопрос.

«Да», – ответил глаз, подмигнув с жуткой насмешливостью.

– Ага! – воскликнул дон Хуан. – Здесь какое-то колдовство!

Он подошел ближе, чтобы раздавить глаз, но крупная слеза потекла по морщинистой щеке трупа и упала на ладонь юноши.

– Какая жаркая слеза! – воскликнул он, садясь. Этот поединок его утомил, как будто он наподобие Иакова боролся с ангелом. Наконец он поднялся, говоря: – Только бы не было крови.

Потом, собрав в себе все мужество, необходимое для подлости, он не глядя раздавил глаз при помощи полотенца. Неожиданно раздался ужасный стон: взвыв, издох пудель.

«Неужели он был сообщником этой тайны?» – подумал дон Хуан, глядя на верную собаку.

Дон Хуан Бельвидеро прослыл почтительным сыном: воздвиг на могиле отца памятник из белого мрамора и поручил выполнение фигур знаменитейшим ваятелям того времени. Полное спокойствие он обрел лишь в тот день, когда статуя отца, склонившая колена перед изображением Религии, огромной тяжестью надавила на могилу, где сын похоронил единственный укор совести, тревоживший его сердце в минуты телесной усталости. Произведя подсчет несметным богатствам, которые скопил старый знаток Востока, дон Хуан стал скупцом: ведь ему нужны были деньги на две жизни человеческие. Его глубоко испытующий взгляд проник в сущность общественной жизни и тем лучше постиг мир, что видел его сквозь замогильный мрак. Он стал исследовать людей и вещи, чтобы раз навсегда разделаться с прошлым, о котором представление дает история; с настоящим, образ которого дает закон; с будущим, тайну которого открывают религии. Душу и материю бросил он в тигель, ничего в нем не обнаружил и с тех пор сделался истинным доном Хуаном!

Став владыкой всех житейских иллюзий, молодой, красивый, он ринулся в жизнь, презирая свет и овладевая светом. Его счастье не могло ограничиться мещанским благополучием, которое довольствуется неизменной вареной говядиной, грелкой – на зиму, лампой – на ночь, и новыми туфлями – каждые три месяца. Нет, он постиг смысл бытия! Так обезьяна хватает кокосовый орех и без промедления ловко освобождает плод от грубой шелухи, чтобы заняться сладкой мякотью. Поэзия и высшие восторги страсти были уже не для него. Он не повторял ошибок тех властителей, которые, вообразив, что маленькие душонки верят в души великие, решают разменивать высокие мысли будущего на мелкую монету нашей повседневной жизни. Конечно, и он мог, подобно им, ступая по земле, поднимать голову до небес, но предпочитал сидеть и осушать поцелуями нежные женские губы, свежие и благоуханные; где ни проходил, повсюду он, подобно Смерти, все бесстыдно пожирал, требуя себе любви-обладания, любви восточной, с долгими и легкими наслаждениями. В женщинах он любил только