Ничей современник. Четыре круга Достоевского. - страница 10



.

«Вообще г. Достоевский начал свой журнал необыкновенно счастливо, – замечает в “Голосе” Г. А. Ларош, – в каждом нумере было хоть что-нибудь оригинальное, умное и интересное, а нередко мелькали и настоящие художественные странички»[48].

Наиболее внимательные критики сразу же отметили принципиальные отличия «дневниковой прозы» Достоевского от избитых форм традиционного журнализма. «Содержание “Дневника” публицистическое, – констатирует Венгеров. – Но как далеко оно от того, что у нас называется публицистикою!»[49]

Можно сделать вывод, что дебют «Дневника» вызвал вполне благожелательные отклики со стороны ведущих петербургских газет – вне зависимости от идейной окраски. И Достоевский не преминул отметить это немаловажное обстоятельство: «…[Х]орошо или не хорошо, что я всем угодил? Дурной или хороший это признак? Может быть ведь и дурной? А впрочем, нет, зачем же, пусть лучше это будет хороший, а не дурной признак, на том и остановлюсь»[50].

В словах этих, впрочем, крылась некая усмешка.

Причины «литературной брани»

Отметив благожелательность прессы, автор «Дневника» как бы между прочим роняет: «Если и была литературная брань, то незаметная»[51].

Достоевский умышленно не вдаётся в подробности. Нарочито пренебрежительной оговоркой он как бы освобождает себя от необходимости вести мелочную полемику.

Между тем «литературная брань» была не столь уж незначительной (а иногда, добавим, и не столь уж литературной). 3 февраля 1876 г. в «Петербургской газете» появились уже цитированные нами выше стихи Дм. Минаева, в которых «Дневнику» приписывались «и гениальность, и юродство».

Но вот что любопытно: первый номер моножурнала Достоевского вовсе не даёт оснований для таких размашистых определений!

О чём говорится в первом «Дневнике»? В нём ещё совершенно отсутствуют так называемые «политические статьи», нет там и ни одного из тех «вселенских пророчеств», которыми порой изобилуют позднейшие выпуски. Это своего рода проба пера, приступ к теме, настройка тона – то, что мы сейчас с оговорками назвали бы «потоком сознания». И если в первом «Дневнике» ещё можно, пожалуй, усмотреть проблески гениальности, то уж о «юродстве» говорить как будто бы не приходится.

Следует поэтому предположить, что язвительная эпиграмма Дм. Минаева была вызвана не только и не столько содержанием первого номера «Дневника», сколько причинами более общего порядка. Подспудно существующее (заведомое!) недоверие к автору «Бесов» и бывшему редактору «Гражданина» как бы проецируется на его ближайшую публицистическую деятельность.

Помимо этого, критиков настораживает самый тон «Дневника», нарушение так называемых литературных приличий, интимно-доверительное, «домашнее» обращение его автора к читателям. «Недостаёт только, – возмущалась “Петербургская газета”, – чтобы по поводу кроненберговского дела Достоевский рассказал, как возвращаясь из типографии, он не мог найти извозчика и поэтому промочил ноги, переходя через улицу, отчего опасается получить насморк и прочее»[52].

Достоевский рассказал о другом. Касаясь процесса Кроненберга, обвинённого в истязании своей семилетней дочери, писатель вспомнил, как в Сибири, в госпитале, в арестантских палатах ему, Достоевскому, приходилось видеть окровавленные спины каторжников, прогнанных сквозь строй.

Несомненно, это было очень «лично». Суворин, например, тоже писал в «Новом времени» от первого лица, но у него не было таких воспоминаний. Здесь была важна не только форма обращения к читателю, но и личность того, кто обращался. Вводя в идейно-художественную структуру «Дневника» – в качестве работающих элементов – сугубо личные, частные мотивы, Достоевский решал принципиальную художественную задачу.