Нити богинь Парок - страница 4



– Маринка, давай… попробуем… ты мой самый дорогой человек…

…Ещё меня любите за то, что я умру

…Этот совсем небольшой простой деревенский дом в Елабуге, где Марина Ивановна с сыном прожила, точнее, просуществовала, прибыв туда в эвакуацию в августе 1941 года, последние 11 дней своей неподъёмно тяжёлой жизни… Этот крохотный закуток за фанерной перегородкой, выделенный хозяевами дома ей с сыном для житья… Этот дом, этот закуток не отпускают меня уже много-много лет, они проходят сквозь меня острыми пиками: М-А-Р-И-Н-А, за что тебе всё это?!

До какого пограничного отчаяния должен дойти человек, чтобы не с ходу и не спонтанно, а чётко осознанными действиями с планомерной и холодной расчётливостью умертвить себя, не допуская ни шанса на дальнейшую жизнь… До какого же беспросветного отчаяния нужно дойти, чтобы повеситься там, где повеситься можно, только лишь подогнув колени… Когда я встала на то место в сенях дома, где должна была встать Марина Ивановна Цветаева, когда накинула себе на шею верёвку, сквозь меня, как смертельный разряд, прошло яростное и страшное чувство, которому нет названия, и показалось, что через меня в тот миг пролетел дух Марины Ивановны, и я очень явственно поняла за неё, что не могу больше быть на этом свете, не могу больше даже пытаться барахтаться в этой жизни, где нет не то что ни единого просвета, но нет даже тени надежды на просвет…

Что чувствовала она, когда писала три свои предсмертные записки: сыну Муру, Асееву с просьбой не бросать Мура и «эвакуированным»? Что? Дорого бы я дала за то, чтобы это узнать, но узнать это не суждено никогда и никому. Они написаны очень чётко и, как кажется, очень спокойно, и я безусловно верю в её бездонную искренность за минуты до самоповешения, когда она истово признаётся в любви и к Муру, и к дочери Але, и к мужу Сергею – какой бы взбалмошной ни была она во всю свою прежнюю жизнь, но вот эти последние её в жизни слова, в записках, как будто нивелируют все её прошлые взбалмошности, резкость, непримиримость и категоричность мнений, суждений, оценок, непредсказуемость и яростные метания настроя, взрывчатость и бесшабашность поступков, вспыльчивость, горячность – всё это, всё в себе прежней она как будто зачёркивает в себе, уже полумёртвой, тремя своими записками перед повешением.

Самое же главное объяснение и невысказанную просьбу понять её самоубийство я вижу в словах записки, адресованной сыну: «…Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Пойми, что я больше не могла жить…» Непонятны по своей истинной сути здесь лишь слова «Я тяжело больна…»: поняла ли Марина, что больна в самом прямом смысле слова (тогда – чем?), или же так она назвала своё пограничное состояние души, за которым следует страшная, бездушная пустота? И этого тоже никто никогда уже не узнает.

Она могла бы повеситься в горнице – там потолки выше, чем в сенях, но она (я уверена в этом, хотя ни я и вообще никто не может знать, о чём она думала за часы, за минуты до повешения) даже в самый миг невозвратности подумала о том, что может испугать шестилетнего хозяйского внука, когда он вернётся домой и увидит её в петле мёртвой, не смогла позволить себе опоганить приютивший их с сыном дом мерзостью самоубийства, хотя хозяева потом и считали, что она всё же их дом опозорила и обесчестила на всю Елабугу и на века. Если бы они