Новолетье - страница 34
Жаль братца отпускать, единую душу родную; да делать что ж? Не указывать у чужих людей… Дверь бесшумно, как слушаясь хозяйку, впустила Алёну Микулишну. Не слышно ступала, ещё не веря, что видит свою любимицу живой и здоровой. Возле лавки осела на пол со стоном, сжала руки Насти, покрыла их поцелуями и слезами, гладила лицо, волосы: "Настенька, чадушко моё!"
…Не богачеством взяла кузнецова дочка Алёна сердце вдового Боровика, едино лишь красой да нравом добрым. Вот и поспешил женить да отделить сыновей, чтоб не застили невестушки свет молодухе. И увёз красу из Новгорода шумного в глухомань лесную. Единственной отрадой Алёне стала здесь дочка-душа ненаглядная…
Страдания не убавили, а лишь притушили красу её. От этой ли красоты ласковой, как от солнышка весеннего растаяло сердечко Насти; именно такой приходила к ней в снах та далёкая полузабытая матушка. Жалёна стала Алёной; может, в самом деле, жила она здесь всегда, а Беловодье снилось ей? А как же братец? И гребень костяной под подушку спрятан? Пусть он лучше будет! А если он тоже исчезнет?
Боровиков двор не из тех, где хозяева до белой зари на полатях нежатся, бока пролёживают. Крепкий, дородный, росту сажень без малого, Боровик заодно с челядью в поле ходит, землице кланяется: первое жито – хозяину бросать. У Алёны Микулишны, небалованной дочки кузнецовой, серп из рук не валится, в поле она до полудня страдует. А хозяйский глаз везде нужен, всюду поспеть надо; как с холопа спросишь, коли сам толку в деле не ведаешь?..
…Настю всю ночь несло в лодочке ветхой без лопастин по стремнине. Крепчала непогодь, лодку порывом на берег бросило; буря стихла разом. Босыми ногами ступила на травяное побережье; чудо как тихо стало и тепло, как покров над ней распахнули, храня от беды… Ласковые руки поправили на ней сбившуюся полсть, уста коснулись щеки… Лёгкие шаги стихли за нескрипнувшей дверью, оставив запах мёда и трав…
…Проснулась в пустой светёлке; в приоткрытое оконце проглядывал неясный осенний рассвет. Со двора глухо доносились голоса… Настя не знала, почему её оставили одну, и чем ей заняться в одиночестве. По неведомым ей, пугающим сумрачностью переходам, обошла терем, не встретив никого. В полумраке по выскобленным до бела ступеням спустилась на запах свежего хлеба и женские голоса… За распахнутой тяжёлой дверью у паривших котлов суетились женщины.
– А вот и солнышко наше взошло! – румяная, круглая, как печёный ею хлеб, сокачиха (повариха) отёрла передником вспотевшее лицо.
– А, подменная! – худая, ровно сухое дерево, молодуха с длинным злым лицом, оторвалась от перемешивания в котле; глянула коротко, как иглой ткнула…
Из тёмного закута вывалилась неопрятная старуха с таким же длинным лицом, с торчащими из-под повойника седыми космами.
– Чего, Стёха, буровишь; ты бы в ножки кланялась боярышне, зорюшке нашей! – согнулась в поклоне. – Оголодала, небось, хлебца-новины отведать пришла?
Ничуть не поверив бегающим глазам старухи, Настя подошла к "румяной".
– А где ж Тележиха и Алёна… Матушка?.. Я никого не нашла… Можно мне помочь? Я справлюсь…
– А известно где, – хлеб молотят, на гумно все пошли. – голос был ласков и звонок. – А отчего и не помочь, руки не лишние. Да ты, поди, и не умыта ещё, и волос не чесала; так-то к хлебу не подступают…
– Я б умылась… Воды не нашла в светёлке…
– Не подали княгинюшке чаши золотой с водицей серебряной! – встряла Стёха со злым сочувствием.