Новомир - страница 34
Задавили бы?!
Да незачем… Возни с ним, да и какая сейчас шкурка? Разве что для вас – зимой, как перелиняет… Ужас! Нет-нет, ради бога. Стрелять еще куда ни шло, но давить… И вообще, не подглядывайте… не ваше дело это, кухня. Достала из холодильничка, в руки ему: вот, идите, можете хоть в обнимку!.. Коньяк?! Дело хорошее, а не плохое, как говорят китайцы. Иметь врагов – дело хорошее, а не плохое. Ага, китайцы, у них с этим четко, с плохим и хорошим… не наши долбаки. Продажные эти. Кстати, я не давлю – охочусь. С ружжом. За зиму четыре аж зайца, одна кумушка… буду иметь в виду. Еще чего нести?
Но как быстро темнеет за окном, уже не золото – медь мерцающая на крышах, кое-где провалы сумерек меж домишек, сухая туманная синь, сизость поздняя; и мертвенный сбоку, с проезжей части, от минуты к минуте набирающий силу накал фонарей, где появляются еще тени редких прохожих – косые уже, преступные. Не заглянуть в ее окно, высоко, – но как их зашторивать тянет всегда, окна, прореху эту в жилье… женское это, знает она, уже не раз такое замечала за собой, за другими, на то мы и бабье. А ему хоть вся стена будь стеклянной, лишь бы не дуло; бутылками распоряжается, не очень ловко шутит, что-то о мужских достоинствах коньяка, головой качает и морщится смешно и вожделенно от шкворчанья сковородки, с которой раскладывает она поджарку, чтобы погорячей было, прямо здесь на тарелки; и поднимает рюмку наконец он и смотрит как-то легкомысленно – нет, с усмешкой над своей легкомысленностью:
– За попутчиц?
– Ну, не за всех же… – улыбается, притеняя глаза, она, зная силу этой тени, этой тайны – которой нету, если не считать двадцать четыре ее тоски, а если и есть, то для нее такой же темной и непостижимой, как и для него. И он послушен этой тайне, он перед ней – она видит – как мальчик, он за нею-то и пришел, за тайной; и ни обмануть его, ни сказать ему всей убогой правды, какую она знает, ей нельзя, иначе она потеряет его рано или поздно. И ей остается лишь одно: до конца, до последнего хранить от него и ради него эту существующую где-то помимо нас тайну… да, хранить, всею собою утверждая, что существует она именно здесь и сейчас, в ней, в сумеречной этой, едва проблескивающей желанием тени глаз, тени слова и каждого безотчетного движения, иначе не удержать.
Он покорен ей – пока – и с мальчишеской самоуверенностью надеется, может, разгадать и это, познать не женщину только, но и тайну ее, и – сам того не желая – разочарованье в ней. И весь смысл ее, женщины, в том, чтобы уберечь его от самого себя, уберечь от разочарованья не столько даже в ней, женщине, сколько в их общей, их совместной тайне жизни… потому что, понимает она вдруг до конца, вот сейчас именно понимает, прикрывая искрящимся фужером глаза, что в ней одной никакой ни ближней, плотской какой-то, ни дальней тайны неразгадываемой нет – без него. Одна она пуста, секреты разве что какие, но ими-то она не больно дорожит, не бог весть что, и все бы, верно, отдала – ради тайны их двоих. И он тоже пустой, усталый-таки, часов, может, в пять утра встал, на мужской одной усмешливости держится, кожа вон шелушится на скуле – поцеловать бы туда, потереться… ну, что он без нее? Агроном, функциональное нечто, как Соломатин говаривал, – с тяжелым мужским, пугающим ее азартом этого познания в глазах, нарочитой легкомысленностью едва прикрытого… дурачок мой. Чужой почти, даже и жесты не все знакомы еще, узнавать и узнавать своего, вот под нижней, резковато очерченной губой сгибом пальца почесал, озадаченный, как тост свой неуклюжий поправить, – мой, не отдам.