Ну а теперь – убийство! - страница 22
Фрэнсис Флёр, видимо, посчитала ее полной дурой.
Но все же у Моники возникло какое-то не совсем понятное ощущение, что с Фрэнсис Флёр что-то не так.
Моника не могла определить, что ее смущает. Не то чтобы она разочаровалась – отнюдь нет. Нет! Мисс Флёр была, несомненно, красива. И очень любезна. Разве она могла кому-то не нравиться? И все же Монике, разум которой функционировал даже в ее нынешнем очарованно-потерянном состоянии, показалось, что мисс Флёр не особо умна.
Кроме того, Монике, которая являлась любительницей Древнего Рима, показалось, что мисс Флёр не вписывается в ту эпоху. Эта ее фраза «мой муж говорит…» соскользнула с языка актрисы c непринужденностью, свидетельствовавшей о том, что она употребляет ее регулярно. В этом плане слух у Моники был крайне острый, поскольку высказывания мисс Флосси Стэнтон состояли почти исключительно из таких оборотов, как «мой брат говорит» или «как я и говорила моему брату». Но справедливости ради: не то чтобы Моника ожидала, что в жизни вне экрана мисс Флёр будет декламировать блистательные эпиграммы, возлежать в окружении голубок и придворных и призывать к уничтожению христиан, что, как известно всякому кинозрителю, являлось единственным занятием любого древнего римлянина. Однако тут первую скрипку играли ощущения, а также инстинкты, подкрепленные знаниями. Вот Моника и ощутила, что мисс Фрэнсис Флёр не обладает истинным римским духом.
В то время как этот отвратительный Картрайт, с другой стороны…
– Мисс! – раздался голос позади нее. – Мисс Стэнтон!
Она его не услышала.
Перед ее внутренним взором стоял Картрайт, в римской тоге, со своей шерлок-холмсовской трубкой во рту и рукой, поднятой вверх, перед тем как изречь назидание. Моника откинулась на спинку стула и в голос рассмеялась – впервые с начала дня.
Кесарю кесарево: Картрайт в качестве древнего римлянина выглядел бы совсем недурно. Он бы до хрипоты спорил с квиритами[17] и ночи напролет объяснял бы, почему чья-нибудь эпическая поэма – дрянь. Если бы он только сбрил эту поблескивающую на солнце, собирающую пылинки, крайне комично выглядевшую бороду!
Голос сбоку от нее прозвучал более настойчиво:
– Прошу вас, мисс!
Моника спустилась с Палатина[18] и обнаружила возле себя юного посыльного с сияющим лицом и не менее сияющими пуговицами, который теребил ее за рукав. Завладев наконец ее вниманием, юнец расправил плечи и произнес нараспев:
– Мистер Хэкетт спрашивает, не будете ли вы любезны пройти со мной?
– Да, конечно. Куда?
– Мистер Хэкетт спрашивает, – свиристел посыльный с видом старшины в миниатюре, – не пройдете ли вы к нему в действующий дом на восемнадцать восемьдесят два? В заднюю комнату.
– Куда?
– Это площадка, мисс. Я покажу вам.
Он зашагал вперед с выгнутой колесом грудью и двигая руками в такт ходьбе. Моника огляделась. Поблизости не наблюдалось ни Картрайта, ни Хэкетта, ни Фиска, ни кого бы то ни было другого из знакомых ей людей. Звукорежиссерская и операторская группы собирали свое оборудование и расходились. От этого у Моники возникло ощущение смутной тревоги.
Она припустила вслед за посыльным, которого она определенно уже где-то видела раньше, хотя и не могла вспомнить, где конкретно. Он вел ее вдоль прохода между длинными рядами полотняных задников, которые источали затхлый запах, обратно к двери съемочного павильона. Было темно, если не считать подсвеченных часов на стене, стрелки которых показывали начало шестого. Под часами стояли двое.