Один и одна - страница 13
– Дай – сам найду, – сказал Олжус.
– Там ничего нет… – Геннадию Павловичу стало как-то конфузно за свою почти чистенькую книжицу, когда человек в малахае выдернул ее из рук Геннадия Павловича и теперь, не доверяя, сам вглядывался в чистые ее страницы при зыбком свете фонарей, что мелькали за стеклами такси.
Вдруг буркнул:
– А пиво?.. Почему мы едем без пива – давай повернем, поедем в тот магазин.
– В какой?
– В тот, где пиво.
– Это недалеко. Но ведь он закрыт. Уже ночь – магазин наверняка закрыт, – уверял Геннадий Павлович.
Но Олжус настаивал, что там было замечательное пиво и что они поедут именно туда, – деньги есть, значит, пиво будет. А если нет пива в магазине, они поедут в ресторан, нет в ресторане – в аэропорт. Припомнив ту улицу и тот поворот к замечательному магазину, Олжус выкрикнул название улицы таксисту, он рявкнул, почти как Костя Даев, и таксист тотчас повернул, поехал, даже поспешил – и теперь с каждой минутой таксист все больше слушал Олжуса, как и тот таксист, предыдущий, слушал Константина Даева. У магазина они встали – Геннадий Павлович приоткрыл дверцу машины, показывая и поясняя, ну, разумеется, мол, закрыто в ночной час. Он повторил, что и в ресторанах сейчас пива нет и что дома у него, к сожалению, только чай, но ведь чай с мороза – это чудесно. Он пояснял, как он заваривает чай, когда Олжус, убедившись, что окна темны и что магазин с пивом закрыт, негромко и даже как-то нараспев, мешая родные слова с русскими, выбранил такой мороз и такой магазин. Спокойно и почти буднично он вытолкнул Геннадия Павловича из машины в приоткрытую им же дверцу, столкнув с сиденья прямо на снег. Захлопнув дверцу, сказал шоферу: поехали, мол, дальше, – и они укатили, в то время как Геннадий Павлович выбирался из сугроба и искал шапку.
Геннадий Павлович поднялся; он отряхивал снег.
Лет тридцать – тридцать пять назад он был – Геннадий Голощеков; поначалу он лишь прекрасно учился и был из тех блестящих студентов, кто ходил на вечера поэзии и, до хрипоты споря о физиках и лириках, спорил о вечном. Была пора поэзии и поэтов, пора больших разговоров, и душа Геннадия Павловича, душа молодая и еще не умевшая, казалось бы, открыться, открылась тем не менее в тех разговорах вполне да и вполне выразилась.
Традиционно пьянило слово «справедливость», но еще более Геннадия Голощекова пьянило само общение людей, новизна общения, а также вдруг открывшиеся с ней вместе горизонты и возможности искусства. Он был такой не один – их было много! Искусство, стихи, живопись, театр сделались вдруг частью пылкой их жизни, хотя искусство, стихи, живопись они и не сами творили: сопричастность была огромна. Стоял зеленый шум. (Казалось, жизни не было – жизнь начиналась. Даже любовь – святое юных – была окрашена общечеловеческой сопричастностью. Расставались не вдруг, а в процессе необратимых взаимных оскорблений, а подчас, увы, лишь оттого, что он пылал верой в современную поэзию, а она, бедная, не понимала периодов развития Пикассо. Или, напротив, – именно она сама и навсегда оставляла своего дружка, оставляла с негодованием, вдруг обнаружив, что бедный малый в душе своей конформист.
Претерпела и дружба.)
Возможно, по прихоти природы Геннадий Голощеков понимал тогда и поэзию, и живопись, и открывшееся общение людей больше, чем понимали другие, отчего и стала молодость сезоном его души