Одиночное плавание - страница 56
Еще я не мог отделаться от мучительно настырной мысли… Оказывается, все эти годы у меня был дед – второй после отца и третий, если считать маму, родной человек, к тому же моряк, офицер императорского флота. И жил он в каком-то потустороннем параллельном мире, в который было не докричаться, не дозвониться, не пробиться… Жил во Франции!
Ни бабушки, его жены, ни отца, его сына, уже не было в живых. Я не мог ни о чем их расспросить. Мама же призналась, что лет пять назад она получила из Франции письмо – дед разыскал нас через Международный Красный Крест – и ответила Дмитрию Сергеевичу, даже послала фотографии, но мне о том не стала ничего говорить, дабы не навредить моей военной карьере. Да и деда просила войти в обстоятельства. Тот и вошел – молчал до самой смерти, пока не вскрыли пакет с завещанием.
Моя комната, моя студенческая келья… Книги, «Мастер и Маргарита», вырванные из журналов, переплетенные, со вклеенными вырезками цензуры. Эти купюры продавались в Старом Университете из-под полы…
Первое, что поразило в родном доме – розетки электросети, не отмаркированные, как на лодке или в казарме, не опечатанные. Я прикинул, что в случае пожара выбраться из задымленной квартиры, с девятого этажа будет очень не просто, и решил, что в следующий раз раздобуду маме изолирующий противогаз или ПДУ. И вообще, жители московских многоэтажек мне показались совершенно обреченными людьми: в случае пожара все они должны были задохнуться в ядовитых дымах. У нас в отсеках хоть какие-то защитные аппараты.
Страх пожара, точнее мысль, что надо делать, если пойдет полыхать пламя, преследовала меня повсюду – в библиотеке, в кино, в вагоне метро. Отсечные тренировки по борьбе за живучесть, с каким душа, должно быть, возвращается из загробного мира и бродит среди привычных людей и вещей, зная, что срок отлета отмерен очень скупо.
Бреду по родной Преображенке.
Март. Грязь повсюду – на стеклах окон и бортах трамваев, на исковерканных решетках, которые прикрывают тут все и вся, никого от ничего не защищая. Тут царил некий мрачный союз решеток всех типов и всевозможных назначений: стальные прутья на окнах первых этажей, чугунные ребра водостоков, забитые бумагой и полиэтиленом, решетки въездных ворот, даже тоненькие решеточки на фарах вмерзшей в сугроб «Волги» – все они, казались, связаны между собой одной формулой, неким Заговором Решеток. «Решетки всех стран – соединяйтесь!»
О, эта улица Бужаниновская! Эти падающие монастырские стены.
Грязь, решетки, рухлядь, какие-то баллоны торчали из-под серого снега. Дымящие синим газом грузовики, тюремные ворота и рядом, впритык – колючка секретного завода, порталы вонючих овощных складов…
Все, все выдавало здесь жизнь неустроенную, неопрятную, подневольную, недоверчивую, озлобленную, нездоровую, полууголовную.
Здесь не живут, здесь проживают, тянут срок, отмеренный Богом, как тянут расконвоированные свои ссыльные срока. Унылая застройка недоброй памяти тридцатых годов. Стекляшка кафе-шашлычной, встроенной в стену старинного Преображенского кладбища, – из того же абсурда, что и стекляшка Дворца съездов в древнем Кремле.
Может, и в самом деле махнуть в Ниццу?!
В инюрколлегии я за полчаса решил все дела: к большому удовольствию местных клерков поставил с дюжину подписей на многочисленных бумагах – и дедовский дом на Лазурном берегу отошел в собственность Советского государства. Живи и крепни, родная держава! И никакой полковник Барабаш не вправе мне указывать, как распорядиться личной собственностью. Все! Нет у меня больше никакой порочащей недвижимости за рубежом!