Одинокие следы на заснеженном поле - страница 23



Давно, давным-давно, он любил, когда мама позволяла ему забраться к ней на колени; он скручивался морским коньком, подбирая ноги, прижимаясь щекой к теплому телу, чувствуя на какое-то время защищенность, но вскоре мама проводила рукой по его коротким мягким волосам, и он понимал: он должен идти, мама встает, у нее дела, а если она и отдыхает, то ему нужно идти играть.

Уже повзрослевший, аспирант, уже нарочито и преднамеренно огрубевший в общении, не позволявший с собой нежностей и опасаясь любых их проявлений, заранее отстранявшийся от ласк, особенно на людях, он однажды – в затянувшейся паузе в разговоре, зашедшего в тупик оттого, что мать не знала, что сказать, чтобы не столкнуться с колкой реакцией на мнимое ограничение свободы, даже из-за простой заинтересованности в знании мелких событий, по которым могла бы судить о жизни сына, а он сам – оттого, что утратил теплоту в общении, которую со старших классов настойчиво вытравливал из желания быстрее стать взрослым, – вдруг (ощущая, что делает это ради нее?) молча прилег на диване, наклоном туловища разом сократив дистанцию между матерью и собой, и положил голову ей на колени, зная, что мать блаженно улыбается, даже не глядя на нее, а только думая, как будет подниматься, о поводе. Сейчас же Юрий, помешкав, отвечая на ощущаемую кожей радость в смотрящих на него глазах, пододвинулся ближе. Возвратившись домой после очень долгой прогулки.

Сухая, шершавая, неожиданно прохладная ладонь коснулась его лба.

Дай-ка лоб. Горячий… Опять ангина. Горе ты мое… Господи ты боже мой, снег в башмаках, носки все мокрые!

Во дворе, съеживавшемся от проворно напускавшейся вечерней холодной и синей темноты, удлинявшей тени, он остался один – еще немного погулять. Снеговика они с папой скатали вчера: три шара, сучок вместо носа, камешки вместо глаз, широкий рот из веточки. Папа снеговика еще и на пуговицы застегнул, отграничив бороздой полы кафтана. Ведро бы на голову.

Одна рука отвалилась, превратив фигуру в инвалида. Он поднял трехпалую голую ветку, поскреб ею крутой глянцевый бок снеговика и попытался воткнуть обратно. Затем стянул шерстяную варежку – та повисла на продетой под пальто бечевке – и поковырял пальцем твердую корку заледеневшего за солнечный день снега, пытаясь ногтем углубить ямку.

Рукавицы не снимай, замерзнешь, закоченеешь. Руки примерзнут…

Приделал ветку. С большим трудом удалось вернуть руку на место. Держится, правда, некрепко как-то.

Катать его было некому; он ложился на санки животом и, отталкиваясь башмаками, ездил по утоптанной дорожке, ведущей к высокому крыльцу. Остановился, побил снег носками ботинок, делая углубления в отвале, отброшенном с прохода, осмотрел получившиеся норки, с разбега навалился на податливо скользнувшие на легких алюминиевых дугах санки, но, передумав, перевернулся на бок и откинулся на спину в нетронутый сугроб, побарахтался в мягком снегу. Снежинки, сминаясь под его тяжестью, сжимались, издавая звук жмаканья и хруста.

Папа говорил, на морозе язык прилипает к железу.

За петлю жесткой веревки подтянул санки к себе, поколебался немного, но любопытство взяло верх, и он попробовал осторожно приложить кончик языка к исчерченным царапинами закругленьям полозьев – к одному полозу?.. Кончик приклеился. Он испугался, отдернулся и освободился.

Приятное ощущение капкана и высвобождения. Язык пощипывало, он потер им о влажное нёбо: бороздка посредине, как шов.