Однажды в Петербурге - страница 4



– Матяша, ты?

Он поднял наконец глаза. Кира стояла совсем рядом, разрумянившаяся от мороза, и улыбалась. Она и без того не была красавицей, но до чего же уродливым делала ее лицо улыбка! Но он знал, еще до сегодняшней истории с платком знал прекрасно, что его троюродная сестра очень добрый человек. За это можно ей простить некрасивость.

– Я.

– Рада, что тебя встренула. Пойдем домой, нас, видать, заждались уже.

Они двинулись в сторону дома, и всю дорогу Кира не переставала тараторить:

– Я отбилась от девочек. Паша, представляешь, ребят подзадоривала, которые ефту женщину обижали! И не знала, что она может быть такой. Ить из церквы же идем! Да и праздник какой великий!

Матвей замялся, частично от природной робости, но больше от того, что троюродная сестра точь-в-точь озвучила его мысли по этому поводу. Он уже набрал в грудь воздуха, чтобы ответить ей, но тут оба услышали окрик:

– Кира! Мы тут с ног сбились, тебя разыскиваем – а ты с Матяшей… Ну хорошо. Живо оба домой, вас все заждались уже!

Арсений стоял посреди утоптанной снежной тропинки, смотрел на ребят сверху вниз и улыбался снисходительно, как улыбаются взрослые шалостям малых детей. Вдруг он посерьезнел, как будто что-то заметив:

– Кузина, а ты что ж это простоволосая? Где твой платок?

– Потеряла по дороге, – отмахнулась Кира.

– Ну что ж ты! – покачал головой старший брат Безуглов. – Непорядок! На вот, возьми. – Он стянул с головы картуз и протянул девушке.

– Да чаво ты, мне и не зябко вовсе. – От смущения Кира стала пунцовой. – А вот тебе надоть. Ты у нас ученый, голову не застужай.

Она говорила простосердечно, без малейшей позы или насмешки; но картуз взяла, повертела в руках и отдала обратно, сопроводив еще одним аргументом, тоже без тени иронии:

– Большой больно. Утопнуть можно.

Они с Матвеем прошли вперед, а Арсений, чуть поотстав, заметил, что снежинки, искрившиеся кристалликами и таявшие крошечными бисерными капельками в растрепанных рыжих волосах его троюродной сестры, как будто образуют вокруг ее головы подобие диадемы или ореола. Моргнул – и видение исчезло, снова став прозаичными снежинками.

Все трое вошли в дом. Пошли приветствия Матяше, оханья в адрес Киры, благодарственные восклицания о том, что все обошлось, Изображенному на закопченной иконе в красном углу гостиной. Матвей ощутил приятное чувство дома – того самого, где все прекраснодушны и ничего страшного или грустного быть не может во веки веков. И через пару минут его робость перед друзьями и вообще вся эта досадная история с нищенкой подернулись в его сознании тоненьким крещенским ледком забвения, все крепнувшим по мере продвижения празднества к своей кульминации – балу. Мальчик в силу возраста еще не принимал в нем участия, но очень любил смотреть, как горделиво сверкает менуэт, нарастает, как шум моря в шторм, алеман и игриво веселится англез.

А еще Матяшу веселило, что всегда перед балами из Леночкиной комнаты доносился звонкий девичий смех – в переодеваниях к балу, конечно, было что-то дурацкое, но сами барышни обычно этого не замечали, а с самым серьезным видом красовались одна перед другой новомодными нарядами, шпильками, заколками, перчатками и веерами, но за четырнадцать лет своей жизни Матвей Безуглов успел заметить, что, собравшись вместе, девушки смеются всегда. И в этом смехе, перешептываниях и перемигиваниях, полунамеках веером, шуршании тяжелых от фижм юбок, да даже в тех же нелепых кружавчиках на платьях и в легком ореоле духов, следовавшем за очередной красавицей по пятам, была какая-то тайна, будоражившая нервы и заставлявшая Матвея выдумывать предлог, чтобы вновь и вновь проходить мимо сестриной комнаты.