Однова живем… - страница 40
– Господи, да перестань же ты часами задирать ноги выше головы. Всё равно балерины из тебя не получится, сама же говоришь, что уже поздно. Была бы еда хорошая, я бы тебе слова не сказала. А то ведь в чём душа держится, одни кости торчат, да шейка гусиная.
Еда и в самом деле была плохая. После тотального неурожая 1946 года и после того, как прекратились поставки по ленд-лизу, наступили тяжелейшие времена для всей страны. Если в войну худо ли, бедно, но карточки чаще всего отоваривались – в Мурманске, по крайней мере, – то теперь частенько отоваривать было нечем. Для спекулянтов это были золотые времена. За кусок хлеба люди отдавали прекрасные вещи. Отец спустил с себя всё, что ещё можно было обменять на продукты. В Чалм-Пушке подсобного хозяйства уже не было. Но у отца остались кое-какие связи на побережье. Однажды он привёз тюленье мясо. Мама жарила его с перцем и лавровым листом, но всё равно оно ужасно пахло рыбьим жиром. Мы придумали, как его есть. Папа принес резиновые водолазные зажимки для носа. Мы надевали их на нос, и оставалось только правильно дышать и соответственно жевать, потому что иначе очень больно отдавалось в ушных перепонках. Ели мы и глупышей, и чаек. Они тоже пахли рыбьим жиром, но всё же не так противно. Потом папа за пару довоенных рубашек выменял у повара эсминца чемодан сухарей. Я даже меняла сухари на подсолнечные жмыхи, наше деревенское лакомство.
В апреле родился брат Аркаша. Мама чуть не умерла при родах. А в мае отца пригласили работать на мурманскую судоверфь.
Нам дали большую комнату в трёхкомнатной квартире с холодной кухней, на Кольском шоссе, которое было продолжением главной улицы, улицы Сталина.
В Мурманске жить стало чуточку полегче, потому что здесь была барахолка. Казалось, уж совсем ничего не осталось, что можно было выменять на съестное, но когда становилось совсем голодно, всё же что-нибудь да находилось. Мама строчила на машинке покрывала, наволочки, подзоры, и мы тоже меняли их на продукты. Иногда в разных концах города что-нибудь выбрасывали в свободную продажу: картошку, отруби, пшеничку, ячмень. Мы долгими часами стояли за этим в очередях, занимали очереди с ночи, писали химическим карандашом номерки на ладонях, составляли списки. Очень важно было не прозевать перекличку. И хотя я брала с собою книги, чтобы скоротать время, очень часто я не читала, а разглядывала женские лица. На всю жизнь я напиталась этим бесконечным морем скорби. И помню, как-то впервые в очереди во мне зазвучало: «Пепел Клааса стучит в моём сердце…». Безадресно, но просто: «Пепел Клааса…».
Все чаще я задумывалась над тем, можно ли карандашом и кистью выразить то безмерное людское горе, которое было нормой существования для большинства, в первую очередь женщин. А если это удалось бы кому-нибудь сделать, то кто же даст художнику выставить подобные картины? Ведь сталинские премии давали за совсем другое содержание. В газетах предавали анафеме растленное искусство на Западе, которое окончательно запуталось в тупиках абстракции. А я про себя соображала так: если на Западе и в Америке, где рисовать можно абсолютно всё, век живописи в традиционном понимании кончился, если фотография во многом приняла на себя функции живописи и ей, вероятно, еще предстоит сказать свое слово, то вряд ли стоит делом всей жизни избирать то, что я для краткости именовала рисованием. Я хорошо запомнила то, что было в альбомах, которые тогда Джим подарил дяде Косте. Меня не устраивала эквилибристика формами и красками. Но я размышляла дальше, что абстрактная живопись явилась естественным продолжением реалистической и, если кто-то находит в своей душе отклик на подобное искусство, пожалуйста, на здоровье. Я же мыслила вполне конкретно и полагала, что так будет и в будущем. Как-то в один из дней, когда я рассуждала таким образом, мне подарили открытку, на которой была нарисована роза. Очень хороший рисунок акварелью. Мне эта роза почему-то не давала покоя. Я решила повторить рисунок, села к столу и сделала тщательнейшую копию. Немного подумала, подписала в уголке: «Рисунок Н. Вавиловой» – и поставила дату. Раньше я этого никогда не делала. Потом довольно долго сидела над рисунком. Прости, Боже, мою самонадеянность, но я тогда думала так: к двадцати с лишком годам я вполне овладею так называемым реалистическим методом, а что дальше? Получать сталинскую премию за какой-нибудь очередной портрет нашего любимого вождя? Не слишком ли мало для живописи? И ещё не додумав до конца такие мысли, я вымыла кисти, сложила все свои рисовальные принадлежности в подходящий ящик и спрятала его под кровать.