Огонь Прометея - страница 13



Однажды на моих глазах разыгрался следующий эпизод:

– Верно, весь секрет в книгах, – искоса поглядывая на Лаэсия, с полуулыбкой повел речь доктор Альтиат, покуда прохаживался по библиотеке, в то время как наставник писал за столом, а я (лет одиннадцати-двенадцати) тихонько посиживал в амбразуре окна, что-то рисуя в альбоме. – Уж не знаю какая тут химия замешана, – продолжал доктор, книжные стеллажи озирая, – но эти тома для тебя, друг мой, клянусь Геркулесом, tamquam («как будто») чудодейственная панацея – «aurum potabile»8. Казалось бы, весь этот беспрерывный труд, весь этот непомерный вес бумажных кип, содержание каковых без устали сгружаешь ты себе в голову, должен бы тебя вконец извести, – а нет… Ты, Лаэсий, что неудержимый Самсон, вольно несущий врата Газы9.

– Деятельность взыскующего мудрости лишена суеты, – молвил наставник, плавным движением перо отложивши. – Она не выматывает, не иссушает, а наоборот, культивирует бодрость духа, ибо осияет его стремлением расти над собой. Деятельность взыскующего мудрости – отдохновение, обретаемое трудом, кое здраво питает естество человека.

– В таком случае, позволь (прибегнув к аналогии достойной Сократа, для которого прекрасно все прекрасное и, в не меньшей степени, чем остальное, прекрасно сваренная каша)… позволь, amicus meus («мой друг»), сравнить тебя с земледельцем: книги – это семя, мозг – пашня, мысль – борона, знания – хлеб.

– Ты позабыл самое важное…

– Что же?

– Душу.

– Ах! – торжественно щелкнул пальцами доктор, знаменуя свое упущение (не без иронии). – Praeda fugacior essentia («неуловимая сущность»)! И как ее мы обозначим?

Лаэсий, при улыбке, ответил серьезно:

– Печью, где злаки познаний, взойдя на жаре эмоциональной сопричастности, становятся благотворной пищей разума.

– Ты прав… – вдумчиво согласился доктор Альтиат. – Ведь и философия Декарта, по его собственному заявлению, взошла в печи10, – усмехнулся он. – У большинства людей, жатва чьих умов дает самый ничтожный урожай, печи душ едва лишь тлеют, так как оным приходится бесхозно пустовать, – посему ж и кормится их разум дикими, сырыми желудями недомыслия; а бывает, впрочем, что урожай-то богат, да только лежит себе сваленным в закромах памяти (я про тех, кто учился non vitae, sed scholae («не для жизни, а для школы»)) и исподволь сгнивает средь затхлого мрака забвения (помилуй их Ганеша11)… Но печь твоей души, конечно, всегда пышет битком набитая, вдоволь насыщая тебя живительными щедротами… И все-таки не забывай, Лаэсий, приснопамятные слова античных своих собратьев, удостоенные быть в камне высеченными (и ни где-нибудь, а в самом что ни на есть центре мира), – бессмертные слова сии: «Мера во всем»12.

– В данном случае, – солидарно кивнув, возразил наставник, – как тебе самому хорошо известно, природа, primo («прежде всего»), установила положенный срок дня и вменила благостную насущность сна, дабы сей мерой так-то просто было пренебречь. Item («далее»), (днесь я тоже воспользуюсь «сократовым сравнением») если уподобить литературу амфоре, из которой мы переливаем жидкость познаний в сосуд своего ума, кой, может быть, весьма объемен, но все ж ввиду, скажем так, своей структуры, обладает довольно-таки узким горлышком, нам надлежит с тем согласовываться, что коль проявить спешность, небрежность, немалая часть того, что мы в себя вливаем, окажется зазря расплесканной. И postremo («наконец»), друг мой, было бы нелепо и постыдно, ежели тот, кто превыше всего печется о разумении, попирая меру, поступал бы ему вопреки, – ибо нет на свете ничего ближе и сродственнее разумению, нежели мера.