Огонь (сборник) - страница 19
Именно в эти часы люди в окопах становятся опять, в лучшем смысле слова, такими, какими были когда-то. Многие предаются воспоминаниям и опять заводят речь о еде.
Под грубой оболочкой начинают биться сердца; люди невольно бормочут слова любви, вызывают в памяти былой свет, былые радости: летнее утро, когда в свежей зелени сада сияет белизной сельский дом или когда в полях на ветру медлительно и сильно колышутся хлеба и рядом беглой женственной дрожью вздрагивают овсы; или зимний вечер, стол, сидящих женщин и их нежность, и ласковую лампу, и тихий свет ее жизни, и ее одежду – абажур.
Между тем Блер принимается за начатое кольцо: он надел еще бесформенный алюминиевый кружок на круглый кусочек дерева и обтачивает его напильником. Он усердно работает, изо всех сил думает; на его лбу обозначаются две морщины. Иногда он останавливается, выпрямляется и с нежностью смотрит на свое изделие, словно оно тоже глядит на него.
– Понимаешь? – сказал он мне однажды о другом кольце. – Дело не в том, хорошо это вышло или скверно. Главное, я сам это сделал для жены, понимаешь? Когда меня одолевала тоска и лень, я глядел на эту карточку (он показал фотографию толстой женщины), и тогда мне опять становилось легко работать над этим кольцом. Можно сказать, мы сделали его вместе, понимаешь? Можно сказать, кольцо было мне добрым товарищем, и я с ним простился, когда отправил его моей хозяйке.
Теперь он вытачивает новое кольцо. С медным ободком. Блер работает рьяно. Он вкладывает в эту работу всю душу и хочет как можно лучше выразить свое чувство; у него своя каллиграфия.
Почтительно склоняясь над легкими, убогими «драгоценностями», такими маленькими, что большая огрубевшая рука не может их удержать и роняет, эти люди, сидящие в голых ямах, кажутся еще более дикими, еще более первобытными, но вместе с тем и, человечными, чем в любом другом облике.
Невольно возникает мысль о первом изобретателе, праотце художников, который пытался придать долговечным материалам образ всего, что он видел, и вдохнуть в них душу всего, что чувствовал.
– Идут! Идут! – возвещает шустрый Бике, исполняющий в нашей части траншеи обязанности швейцара. – Их целая куча!
Действительно, появляется туго затянутый, наглухо застегнутый фельдфебель и, помахивая ножнами от сабли, кричит:
– А ну, проваливай! Говорят вам, проваливай! Чего вы тут околачиваетесь? Живо! Чтоб я вас больше не видел в проходе!
Все нехотя отходят. Некоторые, в сторонке, медленно, постепенно погружаются в землю.
Идет рота ополченцев, присланная сюда для земляных работ по укреплению окопов второй линии и тыловых ходов. Они вооружены кирками и ломами, одеты в жалкие лохмотья, еле волочат ноги.
Мы их разглядываем. Они проходят один за другим, исчезают. Это скрюченные старички с обсыпанными пеплом щеками или толстяки, страдающие одышкой, затянутые в слишком тесные, выцветшие, замаранные шинели; пуговиц не хватает; изодранное сукно оттопыривается.
Наши зубоскалы, Барк и Тирет, прижавшись к стене, рассматривают их сначала молча. Потом начинают улыбаться.
– Парад метельщиков! – говорит Тирет.
– Посмеемся! – возвещает Барк.
Кое-кто из старичков забавен. Вот у этого, что плетется в шеренге, плечи покатые, как у бутылки; у него очень узкая грудь и тощие ноги, и все-таки он пузатый.
Барк не выдерживает:
– Эй ты, барон Дюбидон!
– Ну и пальтецо! – замечает Тирет, заметив человека, у которого вся шинель в разноцветных заплатах.