Охота на убитого соболя - страница 30
Тишь стоит безмерная, влажная, тусклая, и безмолвно отступают назад щетинистые небритые берега, спичечная редина тощих лесков, гнездящихся в распадках, стаи уток, оценивающе поглядывающих на проходящие суда: а не выкинут ли оттуда чего-нибудь съестного? Рябые пухлотелые гаги даже не поднимаются с воды, когда пароход накатывает на них, лишь отталкиваются от ряби и ловко лавируют среди круглых белесовато-темных, словно бы отлитых из пластмассы блинов, отплывают в сторону, потом долго равнодушно покачиваются на длинных усах-волнах, оставляемых судном. Чирки, те – пошустрее, подружелюбнее.
Для того чтобы ощутить настоящую, пробивающую буквально насквозь слезную тоску по берегу, этот берег надо обязательно как-нибудь покинуть, уплыть в лодке далеко в море, там, в безбрежной пустоте, опустить весла, застыть в волнах и задать самому себе вопрос: а что значит для тебя земля? Если ответ будет найден сразу – значит, ничего ты, человек, не понял, такие ответы не лежат на поверхности. Чтобы ответить на этот вопрос, надо немало помучиться, изойти потом, накричаться вволю в одиночестве, перегореть. Чтобы судить о земле, надо знать, чем она дышит, на чем стоит, знать ее беды и счастье, мысли, волнения, заботы, ощутить себя частью ее самой. А ведь это так и есть – все мы рождены землей, все мы в нее и уйдем. И хорошо бывает жить с сердцем, в котором имеется ощущение этой земли, тверди, отцовской могилы и дома, в котором человек был рожден, – это ощущение помогает выстаивать, не заноситься, когда вдруг чей-то указующий перст поднимает высоко-высоко, всякую минуту помнить, что чем выше ты заберешься, тем больнее бывает падать, помогает всегда и всюду оставаться самим собой. Тот, кто забывает о своей земле, – очень быстро обваривается, слепнет.
– Ну что, моряки, кажется, отчалили? – наконец подал голос Донцов, хотя отчалили бог знает когда – атомоход уже проходил док, в котором ремонтировался старый заслуженный ледокол «Красин».
– Так точно, отчалили, Николай Иванович, – излишне вежливо, всплывая на поверхность самого себя, ответил Суханов.
– Якоря как, моряки?
– Сушатся оба.
Донцов сунул в рот холодную трубку, помял ее желтыми крепкими зубами, потом набил душистым «кепстеном», который Донцову привозили друзья-капитаны из «плаваний налево», но раскуривать не стал, сощурил свои неземные яростные глаза, что по праву должны были бы достаться человеку, способному сжечь себя в печи, но никак не спокойному тихому Донцову, вгляделся в плоское полупрозрачное облачко, опустившееся на воду впереди. Пожевал задумчиво трубку, молвил будто бы для самого себя:
– Заряд идет, моряки.
Раз идет заряд – значит, пароход залепит снегом, извозюкает, вся праздничность будет скомкана, тоска, начавшая уже свертываться под сердцем в клубок, будто капризный котенок, вновь распрямит спину, вытянет когтистые лапы и начнет царапаться. Донцов втянул в себя ароматный дух табака, выпустил его сквозь ноздри, словно дым, – у капитана были свои думы, свои заботы. Как и свои женщины: одних он вспоминал с нежностью и сладким щемлением, других – словно нечто пригрезившееся, вызывающее невольное удивление, что-то странное, легкое, схожее с неожиданной печалью, либо с раздражением и ломотой в висках, капитану все земное не было чуждо. Худое красивое лицо его вытянулось, загорелые щеки обвяли.
Посмотрел в сторону, на док, в котором ремонтировался знаменитый старикан «Красин», славно поработавший когда-то при спасении челюскинцев. Трубу старику подновили, сделали яркой, в три широких полосы, выпуклый, словно бы вырезанный штихелем скульптора корпус покрасили в черный траурный цвет, будто собрались провожать в последний поход. Но до последнего похода старику было далеко – жить да жить ледоколу: две зимовки он провел у геологов на ЗеФеИ – земле Франца-Иосифа, где служил людям, как самое банальное общежитие. Каюты на «Красине» просторные, с высокими потолками, обшитые деревом, украшенные бронзой, уютные – не каюты, а настоящие хоромы, ни один мороз такое жилье не берет, в бывшей молельне геологи устроили баню-сухопарку, ввели «чистые» дни.