Окаянный престол - страница 12



– О, лада моя, ты свободна с той минуты, как я переступил стены Москвы! – выкликнул жарко самозванец.

– Как хорошо, как жалко раньше я не знала, – Ксения тут же поднялась, отвесила, с махом руки и кос, поясной скорый поклон. – Когда так благодарствуйте, прощайте, свет обманный государь, – метнулась, почти побежала к дверям. Но обманный свет опередил, выбросил наискось руку под притолокой.

– Ксения… ты не поняла… – порвал дыхание и не вздохнул снова.

– Так я свободна?

– Ты куда?

– Сие как раз неважно, я свободна?

– Да, но… там темень, казаки… ты как-то не подумав… ты не подумала еще, а надо подумать… – Отрепьев, раздышавшись, бережно, но цепко тянул Ксюшу обратно, в ее келью. – Может, тебе прислать чего-нибудь… там шапки, знаешь, у полковников литовских страусиные, трубки у польских ротмистров – потянешь, в круг разум идет… Ляхи смешные, знаешь, «пша, пша»… Янек Бучинский – вот мастак легенды сказывать, пришлю?

Ксения поместила перед свечой низаную позолотой круглую подушечку присев за стол, щекой прильнула к блесткам тонкой канители – так, чтобы смотреть в начинавшийся где-то за гарпиями, над тихими, чем-то счастливыми еще лесами белый свет.

Ехидна и другие

В ранние утренники смутных времен вся Москва просыпалась с первым выкриком кочета, сразу, – одним тихим толчком. Но тесовые улицы, торжища и заведения долго стояли под солнцем немы и пусты: горожане сквозь выточки ставень, из-за дворовых оград, терпеливо высматривали на стезях Отечества знаки новой неясной напасти. Отворяли ворота, ступали по делам наружу, только в полном убеждении, что нищие не рушат рыночные лавки, борясь против очередного царя, и что новый царь не обложил каждое место на торге неслыханным прежде, под стать своим великим замыслам, налогом, и не вошло с рассветом в город еще какое-нибудь свежескликнутое воинство – безденежное, но голодное и смелое. Тогда только, учувствовав в воздухах слобод некую особую опрятность мира, гончар зарывал в солому на телеге витые кубышки; кузнец собирал закаленные сошники, подковы и огнива, а пирожник на грудь ставил дымный лоток перепчей с горохом и грибом. Чуть погодя, вслед за умельцами-дельцами на базар являлся с невеселым кошелем и покупатель. С ним город, окончательно прокашливаясь и прокрикиваясь, оживал.

Но до того – долгое светлое время – Москва, еще не шевелясь, смотрела и молчала. Одни округлые заутренние голоса соборов покрывали, деля кособокие посады своей строгой формой, зыблемой мирно и ровно, – да в перерывах звонов пробудившиеся петушки рассылали друг другу ленивые, как оправдания, вызовы. Редко теперь прихожанин ходил к ранней службе, – под чудным гудом сам что-нибудь читал дома, боясь и маленькой иконы, зеленовато светящейся в «красном углу». И петуха драться с красивым соседом прихожанин тоже больше не пускал; ни гуси, ни куры в смутное лихо так свободно не ходили.

Порою одинокий всадник по казенному вопросу проносился до отчаяния узким переулком по дощицам: мостовой, грозно косясь на заборные углы и повороты. Степеннее шли над рассветной тишиной лишь большие кавалькады, но такие не часто случались, – разве вот в Китай-городе каждое утро вырастал один тихоходный и мощный отряд.

Рождением своим сей регулярный отряд был обязан указу царевича. Войдя в Москву, выждав несколько дней, помыслив собственным и приближенными умами, Дмитрий пока направил быт палат в проторенное русло. Отвечая слезной просьбе всея Думы бояр допускать их как в прежние милые лета наутро к царевой деснице, Дмитрий мило смягчился – вновь присудил знати блюсти свой обряд.